Илья не оправдывался. Да и что он мог сказать в свое оправдание? Иконы в избе действительно были.
4
Сосны росли за баней — толстые, суковатые, кора на комле в вершок, и их давно надо бы срубить. Об этом его постоянно просила Марья: «Как в лесу живем. Воют, стонут на каждую погоду». О соснах ему напоминали соседи: «Смотри, искра в сушь падет — вмиг сгоришь и нас спалишь».
Но Илья, обычно во всем уступчивый и податливый, тут не сдавался.
Он привык к этим соснам, привык к их шуму и говору. Друзей у него не было. Компании по пьяному делу он не водил — редко, разве что по большим праздникам, пропускал стопочку. А надо ведь и ему с кем-то отвести душу.
И вот когда у него выпадала свободная минутка, он шел к соснам. Сядет на скамеечку за баней, выкурит цигарку-две — и, смотришь, полегчает на сердце. Шумят сосны. Есть, значит, на земле большая жизнь. И пускай эта жизнь еще не дошла до ихнего Пекашина, пускай она только верховым ветром проходит над Пекашином, а все-таки есть она, есть…
Вечерело. Илья выкурил уже две цигарки подряд и стал сворачивать третью. И сосны не молчали сегодня — крепко, с остервенением раскачивал их сиверок. А обычного облегчения не наступало. И мыслями он по-прежнему был в своей избе. Что там сейчас? И как, как все это случилось?
После того как он проводил Лукашина и Ганичева, он минут пять бродил по заулку — чтобы успокоиться. И кажется, успокоился — растряс злость на Марью. В избу вошел с миром.
Витька и Толька рылись в его берестяной канцелярии — чего же ожидать от ребят? — и он даже пошутил:
— Что, сыны, отцовские бумаги проверяем? Домашний контроль?
Старший, Витька — нелюдимый парнишка, — при этих словах отскочил от стола в сторону, а младший упал и заплакал.
Илья помог ему встать на ноги — и что же увидел в его ручонке, зажатой в кулак? Медаль «За взятие Кенигсберга».
— А вот это уже нехорошо, сынок, — сказал он и погрозил ребятам пальцем.
Боевые награды у него хранились в плетенке на самом дне. Он вынул из плетенки бумаги, проверил. Ордена на месте, медаль «За оборону Москвы» тут, медаль «За победу над Германией» налицо… А где же медаль «За боевые заслуги»?
Илья перебрал бумаги так и эдак — нет медали.
— Ребята, вы взяли медаль?
Витька и Толька заревели, кинулись в задоски под защиту матери.
— Где, спрашиваю, медаль?
— Не ори, к дьяволу! — закричала Марья. Она шагнула из задосок, загородила собою ребят. В глазах ненависть, брови сведены — казалось, она только и ждала этого предлога, чтобы вцепиться в него. — Медаль! Ребенок ты — бляшками играть?
— Медаль — бляшка? Ты подумала?..
В сорок втором году под Вязьмой они трое суток штурмовали хутор. Трое суток — без сна, без еды, через минное поле. И их осталось от роты всего пять человек, когда они заняли хутор. И всех пятерых наградили медалями «За боевые заслуги» и приняли в партию. И он, оглохший, растерзанный, с обмороженными руками, не свалился замертво, как другие. Он стал писать письмо домой. «Здравствуй, дорогая жена! Здравствуйте, дети! Сегодня для меня и для всех нас открылась дорога жизни…»
Илья ударил Марью по щеке…
И самое ужасное, как ему казалось сейчас, было то, что он ударил Марью при детях, при Вале…
Марью хвалить не за что. Не дай бог никому такой характер! И все поперек, все супротив. Он ей слово, а она ему десять. И насчет икон этих — сколько ей говорено! Надо тебе иконы, не можешь без них — шут с тобой, не препятствую. Повесь в задосках и молись — хоть лоб расшиби. А зачем позору-то его предавать? Кто он в конце концов в своем доме? Постоялец? Приживальщик?
Илья, обжигая губы, затянулся в последний раз, затоптал сапогом окурок, вздохнул.
Много, много обид он мог бы предъявить своей Марье. И неряха она, каких поискать. Утром встанет, заткнет космы за плат и пошла растрепа растрепой. Ворот рубахи не застегнут, груди болтаются, крест на грязном гайтане болтается — глаза бы не глядели. И с людьми живет, как упырь, — ни она людям, ни ей люди. А если он в правлении засидится — «А-а, делать тебе нечего! Не начитался своих газеток!..» А приготовить чего-нибудь поесть? Нет, они не едали ничего вкусного, даже когда в доме что было…
Да, все это так, вздохнул Илья, не за что хвалить Марью. Но, с другой стороны, кто бы связал с ним жизнь тогда, в тридцатом году, когда он был твердозаданцем, кандидатом в кулаки? А Марья связала. И разве она попрекнула его хоть раз за то, что страдает из-за него, из-за его отца? Это теперь-то он человек, голову несет прямо, а тогда…
В сельсовет пришли записываться — «Не дури, девка! Ты беднячка. Тебе дорога открыта…» — «Нет, — сказала Марья, — мужика своего не брошу. И хоть на Соловки, хоть в могилу, а с ним». Вот так тогда сказала Марья… А в тридцать третьем году, когда у них был голод и он отдавал концы… «Марья, Марья, побереги себя. Тебе ребенка кормить…» — «Нет, сперва я умру с ребенком, а потом ты…» И он, Илья, не умер, а умер ребенок…
То ли ветер в эту минуту сильнее обычного тряхнул околенку в сенцах, то ли мерзлая земля хрустнула под ногами, но Илье показалось, что за углом бани кто-то есть.
— Валя… Валентина, ты?
Валя с опущенной головой подошла к отцу. Он притянул ее к себе. Ручонки холодные, сама вся дрожит — наверно, продрогла на ветру, выжидая, когда отец догадается позвать к себе.
Да, вот так: у кого сыновья отца держатся, а у него, наоборот, — дочка.
Илья иногда задумывался над этим. Почему так? Почему в кузнице у него всегда чужие ребятишки вертятся, а свои носа не покажут? Малые еще? Зато Валя — не было ни одного дня, чтобы не забежала к отцу. День у него так и делился: это до Вали, до двух часов дня, а это после Вали. И не надо часов. Дождь ли, снег ли, мороз ли, а Валя свое дело знает. Строчит по дорожке в кузню. И всегда одно и то же:
— Пятерка, папа!