Затем следовала сводка по колхозам.
Лукашин ни черта не понимал. Пекашинский колхоз в этой сводке значился на одиннадцатом месте, с реализацией займа на сто двенадцать с половиной процента. Как? Каким образом? Опечатка? А может, район задание снизил?
Ганичев взял у него районку и все четыре полоски просмотрел от корки до корки.
— Ясно, — сказал он не столько для Лукашина, сколько для себя. — Все ясно. Район на другую кампанию переключают. Смотри, вся третья страница посвящена севу.
— А как же с займом? — воскликнул Лукашин. — Откуда в сводке эти сто двенадцать с половиной процентов?
— Чудак человек! Будут нас с тобой ждать, когда мы последнюю бабу захомутаем. Скажи еще спасибо, что пока сухими вышли. Понял? А насчет денег не беспокойся. Колхоз заплатит.
— Что — колхоз? Заем за колхозников колхоз заплатит?
— А как ты думал? Колхозники-то чьи? Не колхозные? — Ганичев прочистил горло и закончил вдруг совсем просто: — Но-но! Веселее, Иван батькович. Такую войну спихнули…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1
На юге давно уже отшумела весна. И газеты были забиты рапортами — там, там закончили сев, там… И одного только, казалось Лукашину, не было в газетах куда девалась весна. Кто отвел ее от Пекашина?
Все, поразительно все напоминало ему сорок второй год: и ледяной сиверок, дующий сутками напролет, и рев голодной скотины по утрам, и мертвая, закаменевшая земля, из которой — хоть плачь — ни единой зеленой травинки не выдавишь.
— У вас всегда так? — спрашивал он у Анфисы.
— Это с весной-то? Да, пожалуй. Где-нибудь опять увязла в суземах. Ведь пока она до нас доберется — сколько ей снегу растопить надо, сколько болот да рек перешагнуть.
А в другой раз сказала:
— Мне кабыть и весна-то нынче не та. Видно, и она за войну надорвалась…
И Лукашин, каждый день выходивший на деревенский угор, уже представлял себе нынешнюю весну в виде отощалой, измотанной бабы, которая еле-еле продирается через кромешные чащи лесов.
2
Весну поторопили.
22 мая в районной газете появилась первая заметка о полевых работах, в трех колхозах начали пахать.
— А ты чего ждешь? — навалился на Лукашина по телефону Подрезов.
Лукашин стал объяснять: земля, дескать, еще не оттаяла, на бору на той неделе зайца белого видели, утка на воде — на гнездо еще не села.
— Ты что же, по старушечьим приметам жить собираешься? Имей в виду: сплав пойдет — какую песню запоешь? Поговори с женой. Она знает, чем это пахнет.
Пахло это выговором и даже строгачом — азбука районного руководства давно была известна Лукашину. Но нельзя же, черт побери, вбивать семена в мерзлую землю! Из-за чего — разве не из-за этого самого в сорок втором году он схватился с Лихачевым?
Тем не менее после разговора с Подрезовым Лукашин спустился под гору на поля, словно он надеялся, что команда первого секретаря что-то изменит в природе.
Но нет, ничего не изменила. Все так же отскакивает сапог от земли, все та же пара жалких чирят неприкаянно качается в ледяной озерине под полоем.
Новым, пожалуй, в этот день был только дым, который время от времени выплескивало от реки из-за увала. Кто же там в такую пору обосновался? Насчет дровишек промышляет?
Лукашин боковиной поля вышел к увалу и увидел рыбаков.
Трое мальчуганов. Двое, спиной к нему, сидят с удилищами у воды, мутной, вспененной вешницы, а третий — у огня. Босиком. И обутки возле не видно.
Дрожь пробрала Лукашина. Будто он сам, а не мальчик коченел на этой стуже с босыми ногами.
— Рановато вы, ребятки, забегали к реке. Какая сейчас еще рыба. Подождать надо.
Мальчики, те, что горбились над удилищами, обернулись:
— У нас Миша болен. Ему свежую рыбу надо. И Лукашин понял, чьи это ребята, — пряслинские.
— Как он сегодня? Не выходил на улицу?
— Не-е…
После поездки в район за телом Тимофея Лобанова Михаил Пряслин больше трех недель не вставал с постели: горячка. И он, Лукашин, без него как без рук. Стал вчера посылать женок за сеном на Нижнюю Синельгу — воза два оттуда не вывезено: «Что ты! Куда мы теперь попали. Потонем. Вот кабы Михаил…» А дрова взять. В правлении стужа, фельдшерица Тося в рукавицах больных принимает казалось бы, чего проще: запрягай лошадь да мотай на бор. Нет, и тут Михаила вспомнишь. Петр Житов раз съездил, а второй — руки кверху: «Больно накладны эти дрова. Не знаешь, на чем и ехать — не то на колесах, не то на копыльях». И так, куда ни сунься, за что ни возмись — везде не хватает работящих рук Михаила. Так ведь это колхоз, деревня целая, а что сказать об этих ребятах? Куда они без него?
Пробковые поплавки, еле заметные среди мусора и пены, лениво переползали с волны на волну.
Паренек, гревшийся у огня, в большой косматой ушанке из рыжей собачины Лукашин узнал зимнюю шапку Михаила, — бросил на костер две хворостины, лежавшие сбоку. Кверху полетели искры.
— Федька, — сказал сердито один из близнецов, — будет тебе сидеть-то. Собирай орехи.
Орехи, или земляные ягоды, черные, сладкие, величиной с горошину, к этой поре прорастали на кочках возле реки, и для ребят они были первым лакомством. Но эти ребята, понял Лукашин, думали не о себе — о больном брате.
Федька, однако, — это он сидел у огня, — не встал. Только переставил поближе к теплу босую ногу.
— Отослали бы вы его домой, — посоветовал Лукашин. — Замерзнет.
— Замерзнет он! Как бы не так. Лентяй он… Мы ведь попеременки. Он недавно в сапогах был.
Ребята заспорили, заругались.
3
В избе было темновато из-за картошки, рассыпанной по полу, — только посередине для прохода была оставлена узкая, в половицу, дорожка, обнесенная белыми полешками. Густо пахнет запаренной резкой. Подоконник единственного окошка, в котором выставлена зимняя рама, заставлен крынками и деревянными ящичками с рассадой капусты.
Тут к своей посевной готовятся, подумал Лукашин и спросил:
— Есть кто дома?
Из боковушки, за задосками, раздался глухой, отрывистый кашель.