Целые поколения пекашинцев, ни зимой, ни летом не расставаясь с топором, вырубали, выжигали леса, делали расчистки, заводили скудные, песчаные да каменистые, пашни. И хоть эти пашни давно уже считаются освоенными, а их и поныне называют навинами. Таких навин, разделенных перелесками и ручьями, в Пекашине великое множество. И каждая из них сохраняет свое изначальное название. То по имени хозяина — Оськина навина, то по фамилии целого рода, или печища по-местному, некогда трудившегося сообща, — Иняхинcкие навины, то в память о прежнем властелине здешних мест — Медвежья зыбка. Но чаще всего за этими названиями встают горечь и обида работяги, обманувшегося в своих надеждах. Калинкина пустошь, Оленькина гарь, Евдохин камешник, Екимова плешь, Абрамкино притулье… Каких только названий нет!
От леса кормились, лесом обогревались, но лес же был и первый враг. Всю жизнь северный мужик прорубался к солнцу, к свету, а лес так и напирал на него: глушил поля и сенные покосы, обрушивался гибельными пожарами, пугал зверем и всякой нечистью. Оттого-то, видно, в пинежской деревне редко кудрявится зелень под окном. В Пекашине и доселе живо поверье: у дома куст настоится дом пуст.
Бревенчатые дома, разделенные широкой улицей, тесно жмутся друг к другу. Только узкие переулки да огороды с луком и небольшой грядкой картошки — и то не у каждого дома — отделяют одну постройку от другой. Иной год пожар уносил полдеревни; но все равно новые дома, словно ища поддержки друг у друга, опять кучились, как прежде.
Весна, по всем приметам, шла скорая, дружная. К середине апреля на Пинеге зачернела дорога, уставленная еловыми вешками, засинели забереги. В темных далях чернолесья проглянули розовые рощи берез.
С крыш капало. Из осевших сугробов за одну неделю выросли дома — большие, по северному громоздкие, с мокрыми, потемневшими бревенчатыми стенами. Днем, когда пригревало, в косогоре вскипали ручьи и по деревне волнующе расстилался горьковатый душок оттаявших кустарников…
В правлении колхоза уже с час ждали председателя. Люди успели переговорить и о последних сводках Совинформбюро, и о письмах земляков с фронта, посетовали, что от союзников все еще нет подмоги, а председателя не было.
Наконец на улице раздался конский топот.
— Едет наш Еруслан, — сказал кто-то со вздохом. Шум и грохот на лестнице, визг половиц в коридоре — и в контору не вошел, а влетел коренастый мужичина в кубанке, лихо заломленной на самый затылок, в стеганке защитного цвета, туго перетянутой военными ремнями. Нахлестывая плеткой по голенищу, словно расчищая себе дорогу, он стремительно, враскачку, прошагал к председательскому столу, бегло окинул колхозников лихорадочно блестевшими глазами.
— Заждались? Ничего, привыкайте — время военное. Понятно? А где бригадиры номер три и четыре?
— Они, Харитоша, еще давеча ушли…
Председатель резко повернул голову к своему посыльному — маленькому, худенькому, как заморенный подросток, старикану, которого в деревне любовно называли Митенькой Малышней.
— Сколько тебе говорено, что здесь нет Харитоши, а есть товарищ Лихачев?
Малышня, возившийся с дровами у печки, виновато заморгал кроткими, голубиными глазками.
— Сейчас же доставить!
Малышню как ветром выдуло из конторы.
Лихачев бросил на стол плетку, смахнул пот с жесткого, изрытого оспой, как картечинами, лица и открыл заседание:
— Какую обстановку видим на дворе? Наступающую весну! Генеральная линия сев. Понятно? Я зачну сегодня без всякой политической подкладки — прямо с голой картины колхоза…
Люди недоверчиво переглянулись. Все по обыкновению приготовились слушать очередную речь председателя о международной обстановке, о положении на фронтах, его нескончаемые сетования на разнесчастную судьбу, обрекшую его воевать в тылу с бабьем.
— А картина эта… — Лихачев поморщился. — Ежели говорить критически, табак, а не картина! Знамя, где, спрашиваю, знамя? В переднем углу в «Красном партизане» Проньке Фролову затылок греет. А почему? Через что лишились? Хлеб в прошлом году упустили под снег? Упустили. Сенокос до ста не дотянули? Не дотянули. Ежели так катиться дальше — это в наше-то геройское время!.. Лихачев сделал паузу. — Бригадиры, докладайте подготовку к севу.
Бригадиры молчали. По комнате, путаясь в золотой россыпи апрельского солнца, сизыми волнами расстилался чад самосада.
Лихачев властно сказал:
— Бригадир номер один, говори!
Федор Капитонович пожал узкими плечами, не спеша встал:
— По нонешним временам я так понимаю — терпимо. Семена на всходы пробованы, без плугов да борон тоже в поле не выедем — это уж как всегда. Ну а ежели в части навоза и маловато, да опять же война — понимать надо.
И Федор Капитонович, со значением посмотрев на колхозников, сел.
В глазах Лихачева мелькнула растерянность:
— Что ты мне портянку жуешь? Плуги, бороны… Пронька Фролов за тебя позор смывать будет? Товарищ Сталин как сказал? Перестроить всю работу на военный лад! Понятно? Сроки — вот об чем речь.
— Это уж как стихея, товарищ Лихачев, — развел руками Федор Капитонович. Будет тепло — раньше прикончим, а ну как сиверок? Опять же сила наша… Колхозников-то натуральных — раз-два, и обчелся…
— Это каких таких натуральных? — недоверчиво спросил Лихачев.
— Стало быть, так: по нашей деревне на войну десятков шесть взято. А кто остался? Старой да малой, да баба, как говорится по отсталости…
Лихачев крякнул в знак одобрения.
— А площадя? — продолжал неторопливо Федор Капитонович. — А площадя как были, так и остались. Вот и получается: семена-то в землю втолочим, а что соберем? Да ведь это разор колхозу и всей державе!
— Выкладывай! — поощрительно мотнул головой Лихачев, которому за многоречивым петлянием бригадира, видимо, почудилось какое-то важное предложение.
— Это к чему ты клонишь, Федор Капитонович? Посевы сокращать? Так понимать надо?