— А твой все не пишет?
— Нет, — сухо ответила Анфиса. — А что Василий Степанович? Здоров?
— Славу богу, здоров и невредим. А бывать во всяких сраженьях бывал. И на купированных землях, и в партизанах, и фронт переходил — всего досталось. Вишь ты, сразу-то в окруженье попал, ну и письмо-то никак было послать… А что про немцев, Анфисьюшка, пишет — страсть! Людей наших тиранят — хуже татар каких… Да ты зашла бы в избу. Чайку бы попили. Я сахарком на днях разжился… Мы ведь как-никак родня. С твоей-то матерью кумовьями были. Покойница, бывало, редкий праздник не зайдет…
— Зайду, зайду. Только не сейчас. Корова еще не доена. Полдня в правленье высидела.
— Заседали?
— Ох, наше заседанье, — вздохнула Анфиса. — Весна на поля просится, а у нас глаза бы не глядели. Я не утерпела — сказала. Дак уж Лихачев кричал… А Федор Капитонович, подумай-ко, сват, что надумал? Дальние навины под пары пустить… Я говорю, самое время лес на полях разводить. Где только и совесть у человека…
— Даа… — неопределенно протянул Степан Андреянович.
Над головой, обдуваемые ветерком, зашелестели веники. Сквозь щель в крыше робко и неуверенно проглянула первая звездочка. Анфиса поднялась с подсанок:
— Забыла, сват… Завтра по сено с бабами не съездишь? Речонка, говорят, сопрела. Куда они без мужика?
Степан Андреянович почесал в затылке:
— Поясница у меня… ладу нет…
— Поясница? — Анфиса обвела глазами темные простенки с белевшими полозьями. — Сани небось для лесопункта день и ночь колотишь…
— Да ведь плачешь, да колотишь. Исть-пить надо.
— А колхоз пропадай?! Бабы и то говорят: нам житья не даешь, а свата укрываешь… Ты хоть бы для сына это…
— Не по-родственному, сватья, — с обидой в голосе проговорил Степан Андреянович.
— А всю работу взвалить на баб — это как, по-родственному?
На улице, ступая по заледенелой дороге, Анфиса одумалась. Она была вконец недовольна собой. И что это на нее сегодня нашло? Со всеми поругалась. И зачем старику-то радость испортила?
Над деревней сгущались синие сумерки. Огня в домах не зажигали — всю зиму сидели без керосина. Только кое-где в проулках вспыхивала лучина, которой освещалась хозяйка, не успевшая управиться с домашними делами засветло. За рекой вставала луна — огромная, багрово-красная, и казалось, отсветы пожарища, далекого и страшного, падают на белые развалины монастыря, на тихие окрестности северной деревни, затерявшейся среди дремучих лесов.
Дома, подоив корову, Анфиса поужинала в потемках и лишь тогда засветила маленькую коптилку.
Под окошками голосисто и жалобно всплеснулась частушка:
На германскую границу
Накидаю елочек,
Чтоб германские фашисты
Не убили дролечек.
Девушки шли стенкой, взявшись под руки, а сзади них врассыпную, как телята при стаде, бежали нынешние ухажеры.
«Бедные девки, — подумала Анфиса, задергивая занавеску, — и погулять-то вам не с кем».
Потом она снова села за стол и стала читать длинный-предлинный вопросник, который ей еще утром вручили в правлении. Неслыханные порядки заводил Лихачев. Каждую неделю бригадиры должны подавать письменную сводку.
Вывозка навоза, ремонт сельскохозяйственных машин и орудий (сеялки, плуги, бороны), процент всхожести семян. Наличие рабочей силы (мужчин, женщин, подростков)…
Да что он, рехнулся? По неделям растут люди, что ли? Но делать нечего пиши, коли приказано.
Последние слова она дописывала зевая, борясь со сном. Уже раздеваясь, услышала под окном летучие, хрусткие шаги.
— Можно на огонек?
В темноте у порога как звезды блеснули глаза. Не дожидаясь ответа, Настя подбежала к Анфисе, обхватила ее холодными руками. На Анфису пахнуло весной, лесом.
— Уже ты, заморозишь! — Она с притворной строгостью начала отпихивать девушку.
— Заморожу? Ну так вот тебе, вот тебе… И Настя со смехом стала обнимать Анфису, прижиматься к ее лицу нахолодавшей щекой.
Анфиса, поеживаясь, ворча, высвободилась из объятий, накинула на плечи байковую кофту: ей неловко было стоять перед девушкой полураздетой, хотя та редкий вечер не забегала к своей подруженьке. И все вот так: то «на огонек», то «на минутку отдышаться»…
— Ты что не в клубе? — не без удивления спросила Анфиса, разглядывая девушку. На ней была обычная стеганка, в которой она ходила на работу, серые валенки, обшитые на носках кожей.
— А чего я там не видала? Пыль да копоть от лучины? — Настя присела на стул, сдвинула на затылок белый пушистый платок. — Я знаешь где была? В навинах. Мама за прутьем посылала — нечем опахаться у крыльца. А в навинах… Луна, наст крепкий-крепкий. Я как на крыльях летела… А знаешь что, Фисонька? — вдруг присмиревшим, загадочным голосом зашептала Настя. — Мне опять письмо пришло. Карточку просит…
Вся вспыхнув, она медленно подняла глаза к Анфисе:
— Посылать ли?
Анфиса не могла сдержать улыбки. Ох, Настя, Настя, и выдумала ты себе любовь. Парня в глаза не видала — может, и взглянуть не на что. Да и то сказать: где они, парни-то? Хоть на бумаге, а любовь…
И она живо ответила:
— Пошли, пошли. Почему не послать. Настя с благодарностью улыбнулась ей.
— Я вот не знаю только, — тем же доверчивым голосом, помолчав, заговорила она, — какую карточку… Я бы хотела, знаешь, ту, где я с косами. Только там я босиком. Может, нехорошо?
— А чего нехорошо? Ноги у тебя не украдены. Пусть полюбуется.
— Ох уж ты, Анфиса Петровна… — Настя стыдливо покачала головой.
Потом она с прежней живостью вскочила на ноги:
— Побегу — завтра рано вставать… А я тебе опять сон растрясла.
— Ладно, высплюсь. А как там в дальних навинах? — спросила Анфиса уже у порога. — Много навозил Клевакин навоза?
— Федор-то Капитонович? — беззаботно улыбнулась Настя. — Что ты, Анфиса Петровна! Где кучка, где две. А у Поликарпа и того нет — голым-голо…