Крепкий мужичий хохот докатывался оттуда. Взрывами, залпами. Как будто там то и дело метали жар на раскаленную каменку.
Когда он наконец, изрядно вымочив в картофельной ботве брюки на коленях, вышел к бане, к нему из темноты прыгнула ласковая мохнатая собачонка, и он понял, что тут в числе прочих есть и Филя-петух.
Собак в Пекашине сейчас было три: Найда, злая, свирепая сука, заведенная объездчиком Яковлевым на смену Векше, которую года три назад переехало грузовиком, голосистый щенок Пряслиных и вот эта самая малорослая шавка, которую нынешней весной всучил Филе какой-то приятель с лесопункта за старые долга.
Верка, жена Фили, поначалу выходила из себя: в доме самим жрать нечего до собаки ли? Но Филя, по его же собственным словам, раза два сделал Верке внушение — крепкие, увесистые у него кулаки, хоть сам и маленький, — и собачонка осталась.
Лаская рукой игриво прыгающую вокруг него Сильву — такое имя было у собачонки, — Лукашин тихонько вошел в сенцы, ощупью отыскал скобу на дверке и вдруг услышал свою фамилию:
— Лукашин-то прищучит? — Да клал я на него с прицепом. Чего он мне сделает? Поразоряется, поразоряется да сам же и поклонится…
Игнатий Баев ораторствовал — его блудливый голос разливался за дверкой.
— Не скажи, — возразил ему Петр Житов.
Но тут с треском, с грохотом начали припечатывать костяшками — в бане забивали «козла», — и какое-то время только и слышалось оттуда про азики, про рыбу, про мыло. Потом, когда игра понемногу выровнялась и страсти поулеглись, Игнатий Баев опять принялся трясти его, Лукашина. Дескать, какого хрена перед ним на задних лапах ходить? В случае чего ведь можно и выставку дать — колхоз у нас, а не частная лавочка.
— Полегче на поворотах, — раздался предостерегающий голос Петра Житова. Советую.
— А что?
— А то. В Водянах один все глотку надрывал, знаешь, теперь где?
— Это Васька-то беспалый?
— Хотя бы.
— За Ваську не беспокойтесь, — живо вмешался Аркашка Яковлев. — На днях письмо было. Ничего, говорит, края сибирские, — жить можно. Без коклет да без компоту за стол не садимся — на золотых приисках вкалывает. И бабе своей тысчонку да посылку сварганил.
— Ну вот видишь? — торжествующе воскликнул Игнатий. — А мы с тобой много этих самых коклет да компоту едали? И потом, вот что я тебе скажу. Он хоть и чужак-чужак, а понимает: без нашего брата ему никуды…
— Кто чужак? — вскричал Чугаретти. — Иван Дмитриевич? Не согласен!
Тут в бане поднялся страшный шум и галдеж. Игнатий Баев, Аркашка Яковлев, Филя-петух — все трепали и рвали Чугаретти, учили уму-разуму: дескать, не вылезай из общей упряжки, не холуйничай, не сучься.
Чугаретти попервости огрызался, тому, другому сдачи давал, но под конец и он запросил пощады:
— Да что вы, понимаешь, все под дыхало да под дыхало! Когда Чугаретти сукой был? Чугаретти, понимашь, всю жизнь по честности…
Лукашин решил воспользоваться шумихой в бане и дать задний ход — все равно теперь никакого разговора с мужиками не будет, а ежели и будет, то один крик, — но тут на дороге у Житовых взыграли частушки, и вскоре в огороде зашаркали сапоги.
Неужели какая-нибудь баба шлепает сюда, чтобы выманить на улицу мужиков?
Нет, девки и бабы скорее всего гнались за Михаилом Пряслиным — его упрямый, с поперечной бороздкой подбородок, освещенный малиновой цигаркой, качнулся в темноте у порога.
Прижавшегося к шероховатой, пропахшей дымом стене Лукашина больно ударило дверкой по ногам, желтая полоска света наискось разрубила темные сенцы.
В бане взвыли от радости:
— Мишка, ты?
— Давай, давай сюда!
— Хочешь за меня постучать?
— Я тоже могу уступить.
— Не, играйте, — сказал Михаил и с треском опустился не то на скамеечку, не то на какой-то ящик.
Тем временем бабы и девки на дороге опять начали подавать свои позывные, и Аркашка Яковлев рассмеялся:
— Какая ему игра сегодня? Вишь ведь, какой спрос на него…
— Ну как, Пряслин, крепко угостил зятек? — полюбопытствовал Петр Житов. Говорят, из района приехал — воз всякой продукции навез.
— Тащил бы его сюды — может, и нам чего откололось.
— Ну уж нет! — сказал Аркашка. — Ежели с кого и приходится сегодня калым, дак с самого Мишки.
— С меня? Это за что же?
— За что? А хотя бы за то, что из холостяков выписываешься.
— Мишка, правда?
— Неуж к нашему берегу надумал?
— Ух и девка же эта Райка! М-да-а-а…
— А я бы, мужики, век с холостяжной жизнью не расставался, сказал Филя-петух.
Все так и грохнули.
У Фили-петуха в тридцать два года только в одном Пекашине насчитывалась дюжина ребятишек (пятеро в своей семье да семеро россыпью по всей деревне). А кроме того, был еще немалый приплод на лесопункте, где он каждую зиму отбывал трудповинность. Черт его знает, что за человек! Сам маленький, щупленький, бельмо на одном глазу, а юбочник — каких свет не видал.
Игнатий Баев — хлебом не корми, а дай поточить зубы — сказал:
— Ты хоть бы, Филипп, раскрыл нам свои секреты, поделился опытом передовика на данном фронте.
— Чего, скажи, мне делиться-то, — ответил за Филю Аркашка (тоже ерник не последний). — Надо, скажи, патриотом быть, сознательность иметь. Верно, Филя?
— Да, я, мужики, это дело уважаю. Моему здоровью оно не вредит…
Простодушный ответ Фили вызвал новый взрыв смеха, затем Аркашка, явно желая продолжить удовольствие, подбросил еще одно полено в огонь.
— Ну, чего я говорил! — воскликнул Аркашка на полном серьезе. — Он в бабку свою Дуню, да, Филя? Ту, бывало, у нас дедко до самой смерти хвалил. За эту самую сознательность. К другой, говорит, идти надо — тетеру или еще какой провиант прихватить, а Дунюшка, говорит, ничего не спрашивает — только чтобы сам в исправности был…
Положение у Лукашина было самое идиотское. Ведь если его накроют мужики за подслушиванием — скандал на всю деревню. Да и не только на деревню. На весь район. А с другой стороны — что делать? Кто-то из мужиков, как назло, толкнул в сенцы дверку — наверняка чтобы дым табачный выпустить, — и он в углу за этой дверкой оказался как в капкане: не то что двинуться к выходу — пошевелиться нельзя.