Но если в этой проклятой жердине был хоть какой-то резон (пищали после войны кое у кого трофейные приемники), то в затее свата Степана, кроме старческой дури, он ничего не видел.
Всю жизнь, четверть века, стоял ставровский дом под простым охлупнем[3] без конька и так мог бы стоять до скончания века: крыша хорошая, плотная, в позапрошлом году перебирали, охлупень тоже от гнили не крошится — чего надо по нынешним временам? — До конька ли сейчас? — А главное — ему ли, дряхлому старику, разбираться с такими делами?
Не послушался. Весной, едва подсохло в заулке, взялся за топор. Самого коня из толстенной сосны с корнем — с ним, с Михаилом, зимой добывали из лесу — вытесал быстро, за одну неделю. И какой конь получился! С ушами, с гривой, грудь колесом — вся деревня смотреть бегала. Ну а с охлупнем дело не пошло. Отесал бревно с боков, погрыз сколько-то теслом снизу и выдохся.
И вот сколько уж времени с той поры прошло, месяца три, наверно, а новой щепы вокруг бревна по-прежнему не видать. Только свежие следы. Топтался, значит, старик и сегодня.
Степана Андреяновича он застал — небывалое дело! — на кровати. За лежкой.
— Чего лежишь? — по привычке пошутил Михаил. — А мне сказали, сват у тебя накопил силы, к сену[4] укатил.
— Нет, не укатил. — Степан Андреянович сел, опустил ноги в низких валенках с суконными голяшками. — Помирать скоро надо.
— Давай помирать! Ничего-то выдумал. Пятнадцать лет до коммунизма осталось.
Старик многозначительно вздохнул.
— Точно, точно говорю. Сталин это дело еще в сорок шестом подсчитал. Я, говорит, еще при коммунизме пожить хочу, а ты на много ли его старше?
— Нет, Миша, не знаю, как где, а у нас моя порода не заживается. Смотри, кто из моей ровни остался. Трофим помер, Олексей Иванович, уж на что сила мужик был, двухпудовкой, помню, крестился, помер…
— Ерунда! — Михаил положил буханки на стол и сел на прилавок к печи, напротив света. — Я недавно роман один читал — «Кавалер Золотой Звезды» называется. Ну дак там старик не ты. По-боевому настроен. Сейчас, говорит, мне только и пожить. Правда, у них в колхозе — о-хо-хо-хо! — насчет жратвы там или в смысле обутки с одеждой, у них об этом и думушки нету. Скажи, как в раю живут…
С улицы в избу вползла вечерняя синь. От печного тепла, от однообразного постукиванья ходиков Михаила стало клонить ко сну — две ночи не спали на выгрузке, да и выпивка сказывалась, — и он, широко зевая и потягиваясь, пересел на порог, приоткрыл немного двери, закурил.
Разговор, как и в прошлый и в позапрошлый раз, в конце концов перешел к сену — о чем же еще нынче говорят в деревне? Лето сырое, дождливое, сена в колхозе выставлены наполовину — достанется ли сколько на трудодень?
Тут, кстати, Михаил рассказал о недавней стычке мужиков с Лукашиным, о том, как председатель назвал их ворами и как грозился забрать у них сено на Синельге.
— Так что дожили, — невесело заключил он. — Может, сей год и рогатку под нож. В войну я, парнишко, вдвоем с матерью Звездоню кормил, а теперь сам мужик, Лизка баба да вы с матерью как-никак граблями скребете — и все равно не можем вытянуть четыре копыта…
Старик все эти сетования принял на свой счет, что вот, дескать, он виноват, он в этом году ни разу на пожню не вышел, и Михаил не рад был, что и разговор завел. Поди докажи старому да больному человеку, что ты и в мыслях не имел его.
На его счастье, со скотного двора вернулась сестра.
Весть о своем возвращении Лиза подала еще с улицы — пальцами прошлась по низу рамы. И что тут поднялось в избе!
Степан Андреянович, еще недавно собиравшийся умирать, живехонько соскочил с кровати, кинулся в задоски наставлять самовар. Загукал в чулане Вася — этот точно, как по команде, просыпается вечером, в ту минуту, когда забарабанит в окошко мать. Мурка спрыгнула с печи — и она, тварь, обрадовалась приходу хозяйки.
Все это давно и хорошо было знакомо Михаилу, и если он кому и удивлялся сейчас, так это себе. Тоже вдруг встряхнулся. Во всяком случае, сонливости у него как не бывало, а руки, те просто сами зашарили по столу, разыскивая лампешку.
Спичка вспыхнула как раз в ту минуту, когда Лиза появилась на пороге. И неизвестно еще, от чего больше посветлело в избе — то ли от пятилинейки, то ли от ее сверкающих зеленых глаз.
— Ну-ну, кто у нас в гостях-то! Не зря я сегодня торопилась домой. Чуяло мое сердце.
За одну минуту все сделала: разулась, разделась, сполоснула руки под рукомойником, вынесла из чулана ребенка.
Вася к дяде не пошел, заплакал, закапризничал, и это немало огорчило Михаила, потому что, по правде говоря, он и сестру-то дожидался, чтобы племянника на руках подержать.
— Дядя, ты нас порато-то не ругай, — как бы извиняясь за сына, сказала Лиза. — Нам тоже нелегко. Мы ведь теперь материного молока не едим, да, Васенька?
Она походила-походила по избе, убаюкивая ребенка, и так как тот не успокаивался, села на переднюю лавку и дала ему грудь. На виду у брата и свекра. Чего стесняться — свои.
Степан Андреянович неодобрительно покачал головой: не дело, мол, это. С таким трудом отнимала ребенка от груди, а теперь сама приучаешь. Да разве против Лизки устоишь?
— Что ведь, сказала она на замечание деда, — пускай уж лучше матери худо, чем ребенку.
А матери было-таки и в самом деле худо. Она морщилась от боли, закусывала сухие, обветренные губы и под конец, когда явилась с вечерним молоком Татьянка, накинулась на брата. Из-за коровника. Из-за того, что Петр Житов с Игнашкой Баевым, как сообщила Татьянка, распьянехонькие бродят по улице. А раз распьянехонькие — какая завтра работа?
И вот не успел он и рта раскрыть, как Лизка начала выдавать и строителям, а заодно с ними и ему:
— Пьяницы окаянные! Сколько еще пить будете? Есть ли у вас совесть-та? Коровы опять зимой будут замерзать, а у вас только одно вино и на уме. С коровника на выгрузку удрали — где это слыхано?