Анализ стихотворения
"Реквием" Ахматовой
Любить эту землю было для Ахматовой совсем не просто, потому что именно здесь, на родной земле, приходилось испытывать муки, которые не поддавались никаким сравнениям. Сама родина была тут, разумеется, ни при чем, но от осознания этого не становится легче.
Стоя в очереди у стен тюрьмы, где был заточен ее сын, Ахматова услыхала полушепотом произнесенный вопрос: «А это вы можете описать?» — и ответила: «Могу».
Так рождались стихотворения, вместе составившие «Реквием» — поэму, которая стала данью скорбной памяти о всех безвинно загубленных в годы сталинского произвола. Спустя два десятилетия после завершения ей был предпослан эпиграф, в котором позиция Ахматовой в жизни и в поэзии получила итоговую — поразительную по суровой строгости и выразительному лаконизму — характеристику:
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, —
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
Дважды повторяющееся слово чуждый дважды отвергается, перечеркивается словами мой народ: прочность слияния судеб народа и его поэта проверяется общим для них несчастьем.
О том, почему Ахматова не могла не написать «Реквием», сказано ею в кратком предисловии к поэме: это был ее долг перед теми, вместе с кем она провела «семнадцать месяцев в тюремных очередях Ленинграда».
В русской поэзии найдется немного стихов, где с такой же силой был бы выражен ужас потери, выражено горе, заставляющее усомниться в возможности (и необходимости) собственного существования, проникающее, кажется, во все поры тела, лишающее человека душевных сил. Подробности происходящего воспроизводятся с обычной для Ахматовой достоверностью, но оказываются столь страшными, что позволяют почувствовать леденящее дыхание смерти. «Уводили тебя на рассвете, За тобой, как на выносе, шла…», «На губах твоих холод иконки, Смертный пот на челе… He забыть!», «И прямо мне в глаза глядит, и скорой гибелью грозит Огромная звезда». Обращенная к смерти мольба: «Ты все равно придешь — зачем же не теперь? Я жду тебя — мне очень трудно» — является одной из высших точек развития лирического сюжета в поэме.
Острая боль, которой вызваны к жизни строки поэмы, не мутит зрения. Она, без преувеличения, заливает мир, и в этом — страшная правда времени, о котором идет здесь речь. Масштабы трагедии заданы уже первыми строками посвящения к поэме: «Перед этим горем гнутся горы, He течет великая река…» И раньше, чем прозвучат слова «помолитесь обо мне», возникает образ всеобщей беды: «Подымались, как к обедне ранней, По столице одичалой шли, Там встречались, мертвых бездыханней, Солнце ниже и Нева туманней, А надежда все поет вдали». Ho избранному поэтом жанру — реквиему, звучащему во время заупокойной службы, и эти вселенские рамки оказываются слишком узкими: трагедия, о которой идет речь в поэме, вызывает в памяти самое страшное из преступлений, которые знает человечество, — распятие Христа. И здесь Ахматова сумела разглядеть горе Матери, о котором даже сказать страшно: «…Туда, где молча Мать стояла, Так никто взглянуть и не посмел».
Черты создаваемого в поэме обобщенного человеческого портрета («Узнала я, как опадают лица, Как из-под век выглядывает страх, Как клинописи жесткие страницы Страдание выводит на щеках…») становятся здесь чертами облика эпохи. Ее приметы множатся, и каждая из них увидена, пережита и вместе с тем словно бы находится уже за гранью реального. Слова о безумии, которое «крылом души закрыло половину», относятся уже не только к той, кого настигла беда, но к самому времени, когда, «обезумев от муки, Шли уже осужденных полки». Правда жизни в стихах нигде не нарушается ни в большом, ни в малом. Ho при этом грань между реальностью и кошмаром размывается — уже «не разобрать теперь, кто зверь, кто человек».
Крик боли прорывается, но предпочтение отдается слову, сказанному негромко, на пределе душевных сил. Сказанному шепотом — так, как говорили в той страшной очереди. Оттуда же и особенности строя стихотворной речи, не бьющей на эффект, обращенной к «невольным подругам» пережитых поэтом «двух осатанелых лет» и сотканной «из бедных, у них же подслушанных слов».
Бедность бедности рознь, и здесь она не от ограниченности, не от замкнутости на собственном горе, а от того, что смысл жизни человека сведен к немногим понятиям и рамки ее очерчены очень жестко. Каждое из этих немногих, что еще остались в употреблении, слов наполнено огромным смысловым и эмоциональным содержанием:
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.
Слово, которым в ту страшную пору именовали везущие осужденных машины, Русь и звезды в небе над нею оказываются здесь деталями одной картины. И кровавые сапоги вовсе не метафора, а одно из орудий тогдашнего так называемого следствия. Нужды в метафорах, в сложной образности нет там, где появляются слова: смерть, корчиться (от боли), кровавый, черный. И строка «…безвинная корчилась Русь» тоже не воспринимается здесь как метафора — это скупое и точное определение.
Устами поэта говорит народ — убежденность в этом в поэме Ахматовой реализуется впрямую: «…Мой измученный рот, Которым кричит стомильонный народ». Только этот крик едва выдавливается из сдавленного ужасом горла: он едва слышен, но от этого становится еще страшнее.
Впрочем, не только уста, продолжая кричать, онемевают: в «Реквиеме» психологически точно воссоздано состояние, когда сама жизнь становится для человека обузой. Ho здесь и смерть — желанный, но недоступный для человека способ освобождения от ужаса обрушившейся на него кары за несовершенные им грехи. Есть нечто пострашнее смерти: «…Надо память до конца убить, Надо, чтоб душа окаменела, Надо снова научиться жить».
Нигде в поэме Ахматова не бросает вызов, обвинение палачам, не грозит возмездием. Страшным обвинением эпохе беззакония звучит вся поэма, и нет необходимости специально выделять в ней обвинительные заключения — таким заключением может быть, без преувеличения, едва ли не каждая строка. «Легкие летят недели, Что случилось, не пойму. Как тебе, сынок, в тюрьму Ночи белые глядели…» И «легкие недели», и «ночи белые» — все это привычные для лирики Ахматовой образы, но здесь они переосмыслены, наполнены другим — жутким — содержанием. Нежное слово «сынок», встав рядом со словом «тюрьма», звучит не радостно, а горько. И у белых ночей, с которыми связано представление об очаровании северной столицы, неожиданно оказывается «ястребиное жаркое око»: здесь слова наполнены новым — страшным — смыслом. Белые ночи давно уже стали символом поэзии, разлитой в самом петербургском воздухе: здесь они говорят о смерти. Стоящие далее слова «крест высокий», служа напоминанием о распятии, позволяют ощутить истинный смысл (масштабность!) свершающегося.