— Пойдите к ней сегодня вечером, она вас ждет. Эльзасский чурбан ужинает у своей танцовщицы. Каким дураком смотрел он, когда мой поверенный выложил ему все начистоту. А кто, как не он, уверяет, что любит мою дочь до обожания? Пусть только прикоснется к ней, я убью его. Одна мысль, что моя Дельфина в его… (он глубоко вздохнул), может толкнуть меня на преступленье, но это не было бы человекоубийством, ведь он — свиная туша с телячьей головой. Так вы возьмете меня к себе, а?
— Конечно, дорогой папа Горио, вы хорошо знаете, что я люблю вас.
— Я это вижу, вы-то мной не гнушаетесь! Позвольте вас поцеловать. — И он сжал студента в объятиях. — Обещайте мне дать ей счастье! Так вы пойдете к ней сегодня вечером?
— О да! Мне только надо сходить по одному неотложному делу.
— Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен?
— А правда! Пока я буду у госпожи де Нусинген, сходите к господину Тайферу-отцу и попросите его назначить мне время сегодня вечером, чтобы переговорить с ним об одном крайне важном деле.
— Молодой человек, так это верно? — воскликнул папаша Горио, изменившись в лице. — Вы, чего доброго, и впрямь волочитесь за его дочкой, как утверждают наши дураки внизу? Гром небесный! Вы еще не знаете, какого сорта тумак можно получить от Горио. Ну, ежели вы нас обманывали, то своим кулаком я… О, это же немыслимо!
— Клянусь вам, на всем свете я люблю только одну женщину, хоть до сих пор я и сам этого не сознавал, — ответил Растиньяк.
— Какое счастье! — воскликнул папаша Горио.
— Но дело в том, — продолжал студент, — что сын Тайфера завтра дерется на дуэли, и, как я слышал, его убьют.
— А вам какое дело? — спросил Горио.
— Нужно сказать отцу, чтобы он не пускал сына, — ответил Эжен.
На этом слове его прервал голос Вотрена, пропевшего за дверью:
— О Ричард, мой король,
Тебя все покидают…
Брум! брум! брум! брум! брум!
Объехал я весь белый свет,
И счастлив был… траля-ля-ля-ля…
— Господа, — объявил Кристоф, — суп подан, все уже за столом.
— Слушай, — сказал ему Вотрен, — поди возьми у меня бутылку бордо.
— Вам нравятся часы? — спросил папаша Горио. — У нее хороший вкус.
Вотрен, папаша Горио и Растиньяк сошли вниз вместе и, опоздав к началу обеда, очутились за столом рядом. Эжен выказывал чрезвычайную холодность к Вотрену, несмотря на то, что этот человек — и вообще-то приятный, по мнению г-жи Воке, — разошелся сегодня, как никогда. Он искрился остроумием и сумел расшевелить всех нахлебников. Такая уверенность в себе, такое хладнокровие страшили Растиньяка.
— Что это на вас нашло сегодня? — спросила г-жа Воке. — Уж очень вы развеселились.
— Я всегда весел после хорошей сделки.
— Сделки? — спросил Эжен.
— Ну да! Я поставил партию товара и потому имею все права на получение комиссионных. — Заметив, что мадмуазель Мишоно приглядывается к нему, Вотрен сказал: — Мадмуазель Мишоно, вы все посматриваете на меня сверлящим взглядом: возможно, вам что-нибудь не нравится в моем лице? Скажите прямо! Чтобы сделать вам приятное, я переменю… Как, Пуаре, мы с вами не поссоримся из-за этого? — спросил он, подмигнув старому чиновнику.
— Черт возьми, вам следовало бы позировать для ярмарочного Геркулеса! — воскликнул художник.
— Идет! Если мадмуазель Мишоно будет позировать в виде Венеры Кладбищенской, — ответил Вотрен.
— А Пуаре? — спросил Бьяншон.
— О, Пуаре пускай позирует как Пуаре, — крикнул Вотрен. — И получится бог садов и огородов. Ведь у него и имя-то, если верить произношению Сильвии, происходит от порея.
— От гнилой луковицы! — подхватил Бьяншон. — Вот какой это фрукт!
— Все это глупости, — прервала его г-жа Воке. — Лучше бы вы угостили всех нас вашим бордо из той бутылочки, что кажет свое горлышко. Это поддержит наше веселое расположение духа. Да и полезно для жулутка.
— Милостивые государи, — обратился ко всем Вотрен, — председательница призывает вас к порядку. Госпожа Кутюр и мадмуазель Викторина не станут обижаться на ваши легкомысленные разговоры, но пощадите невинность папаши Горио. Я предлагаю вам распить бутылорамочку бордо, вдвойне славного именем Лафита,[67] — просьба не принимать за политический намек. Ну же, чудачина! — крикнул он, глядя на Кристофа, стоявшего на месте. — Сюда, Кристоф! Что это значит? Ты не знаешь своего имени? Давай, чудачина, выпивку!
— Пожалуйте, — ответил Кристоф, подавая ему бутылку.
Наполнив стаканы Эжену и папаше Горио, Вотрен медленно налил себе несколько капель и, пока его соседи пили, пробовал вино на язык; вдруг он сделал гримасу.
— Ах, черт, отдает пробкой! Бери его себе, Кристоф, и достань нам другого; знаешь, там, справа? Нас шестнадцать, тащи восемь бутылок.
— Коли вы так расщедрились, ставлю сотню каштанов, — заявил художник.
— Хо! Хо!
— Эге!
— Брр!
Выкрики нахлебников раздались со всех сторон, вылетая, как ракеты из бурака.
— Ну-ка, мамаша Воке, ставьте две бутылочки шампанского! — крикнул Вотрен.
— Еще что! Уж не отдать ли весь мой дом? Две бутылки шампанского! Двадцать-то франков! Так совсем разоришься! Нет! Но ежели господин Эжен за них заплатит, я уж от себя выставлю черносмородинной.
— От ее черносмородинной слабит, как от крушины, — заменил Бьяншон тихо.
— Молчи, Бьяншон, — ответил Растиньяк, — я не могу слышать слово «крушина», сейчас же меня начинает… Хорошо, согласен, плачу за шампанское! — крикнул студент.
— Сильвия, подайте бисквиты и вафли.
— Ваши вафли перестарки — уже не вафли, а кафли. А бисквиты тащите на стол, — заявил Вотрен.
Вино пошло вкруговую, сотрапезники оживились, и веселья стало еще больше. Слышался неистовый хохот, раздавались крики, подражание голосам различных животных. Музейному чиновнику пришло в голову воспроизвести обычный в Париже крик, сходный с мяуканьем влюбленного кота, и сейчас же восемь голосов поочередно прогорланили: