— Отец, если вы делаете мне подарки, которыми я не могу распоряжаться, как хочу, то возьмите их обратно, — холодно ответила Евгения, взяв с камина наполеондор и подавая отцу.
Гранде быстро схватил наполеондор и сунул его в карман жилета.
— Ну, конечно, я не дам тебе больше ничего! Ни вот столечко! — сказал он, щелкнув ногтем большого пальца о зубы. — Так вы, значит, презираете своего отца? Не доверяете ему? Не знаете, что такое отец? Если он не все для вас, так, значит, он — ничто? Где ваше золото?
— Отец, я люблю вас и уважаю, несмотря на ваш гнев, но осмелюсь вам заметить: мне двадцать три года. Вы достаточно часто говорили, что я совершеннолетняя, и я это знаю. Я сделала со своими деньгами то, что хотела, и будьте покойны — они помещены хорошо…
— Где?
— Это нерушимая тайна, — сказала она. — Разве у вас нет своих тайн?
— Я глава семьи. У меня свои дела!
— А у меня свои.
— Должно быть, дурные дела, если вы не можете сказать о них отцу, мадемуазель Гранде.
— Нет, прекрасные дела. Но я не могу сказать о них вам.
— По крайней мере скажите, когда вы отдали ваше золото?
Евгения отрицательно покачала головой.
— Было оно еще у вас в день вашего рождения, а?
Евгения, которую любовь сделала такой же хитрой, как отца — скупость, опять покачала головой.
— Где это видано! Такое упрямство и такое воровство! — сказал Гранде, постепенно возвышая голос, который все громче разносился по дому. — Как! Здесь, в моем собственном доме, у меня кто-то взял твое золото! Единственное золото в моем доме! И я не буду знать, кто взял? Золото — вещь дорогая. Самые честные девушки могут совершить ошибку и отдать не знаю что, — это бывает у знатных господ и даже буржуазии, — но отдать золото… Вы ведь отдали его кому-то?
Евгения осталась безучастной.
— Видана ли такая дочь? Отец я вам или нет? Если вы поместили золото в какое-нибудь предприятие, то у вас есть расписка…
— Разве я не вольна была делать с ним то, что мне казалось хорошим? Разве оно было не мое?
— Но ты — дитя.
— Я совершеннолетняя.
Сбитый с толку логикой дочери, Гранде побледнел, затопал ногами, стал ругаться; потом, обретя, наконец, дар слова, закричал:
— Дочь — змея проклятая! А! Негодное семя, ты отлично знаешь, что я люблю тебя, и употребляешь это во зло. Она без ножа режет своего отца! Черт возьми! Ты бросила состояние к ногам этого голяка в сафьяновых сапожках! Клянусь отцовским садовым ножом! Я не могу лишить тебя наследства, клянусь бочкой! Но я тебя проклинаю… тебя, и твоего кузена, и твоих детей! Не видать тебе никакого добра от всего этого, понимаешь? Если ты Шарлю отдала… Нет, этого быть не может! Как! Этот мерзкий вертопрах да меня бы ограбил?
Он смотрел на дочь, остававшуюся немой и холодной.
— Она не пошевелится! Она бровью не поведет! Она больше Гранде, чем я сам. Ты не отдала по крайней мере своего золота даром? Ну, говори!
Евгения бросила на отца иронический взгляд, оскорбивший его.
— Евгения, вы у меня в доме, у своего отца. Чтобы оставаться здесь, вы обязаны подчиняться моим приказаниям. Священники велят вам повиноваться мне.
Евгения опустила голову.
— Вы оскорбляете меня в том, что мне всего дороже, — продолжал он. — Не желаю вас видеть, пока вы не покоритесь. Ступайте в свою комнату! Вы останетесь там, пока я не позволю вам выйти. Нанета будет вам приносить хлеб и воду. Вы слышали? Идите.
Евгения залилась слезами и убежала к матери.
А Гранде вышел в сад и долго кружил по снегу, не замечая холода, потом заподозрил, что дочь, должно быть, у матери, и, радуясь, что сейчас уличит ее в непослушании, он проворно, как кошка, взбежал по лестнице и появился в комнате г-жи Гранде как раз в ту минуту, когда она гладила волосы Евгении, спрятавшей лицо на ее груди.
— Утешься, дитя мое бедное, отец утихомирится.
— Нет больше у нее отца! — сказал бочар. — И это мы с вами, госпожа Гранде, произвели на свет такую непослушную дочь, как она? Нечего сказать, отличное воспитание дают нынче, особенно религиозное! Почему вы не в своей комнате? Отправляйтесь в тюрьму, в тюрьму, сударыня!
— Вы хотите лишить меня дочери? — сказала г-жа Гранде, обращая к нему лихорадочно покрасневшее лицо.
— Если вы хотите оставить ее при себе, берите ее и убирайтесь обе из дома! Разрази вас гром! Где золото? Что сталось с золотом?
Евгения встала, гордо взглянула на отца и вернулась в свою комнату, а Гранде запер ее на ключ.
— Нанета! — крикнул он. — Потуши камин в зале.
И он уселся в кресле у камина со словами:
— Она, конечно, отдала золото этому подлому соблазнителю Шарлю, а ему только наши денежки и были нужны.
В опасности, грозившей Евгении, и в своей любви к дочери г-жа Гранде нашла достаточно сил, чтобы остаться холодной с виду, безмолвной и глухой.
— Я ничего обо всем этом не знала, — ответила она, повернув голову к стенке, чтобы не видеть сверкавших взглядов мужа. — Я так страдаю от вашей жестокости, что, если предчувствия меня не обманывают, мне отсюда одна дорога — на кладбище. Вы бы должны сейчас меня пощадить, сударь, ведь я никогда не причиняла вам горя, — так по крайней мере я думаю. Ваша дочь любит вас. Я убеждена, что она невинна, как новорожденный младенец, и вы не наказывайте ее, отмените свое решение. В ее комнате такой холод, что по вашей вине она может тяжело заболеть.
— Я не хочу ее видеть, не хочу говорить с ней. Пусть сидит в своей комнате на хлебе и воде до тех пор, пока не выполнит требований отца. Какого черта! Глава семьи должен знать, куда уходит золото из его дома. Ей принадлежали рупии, может быть, единственные во Франции, затем генуэзские и голландские дукаты…
— Сударь, Евгения, — наше единственное дитя, и если бы даже она бросила их в воду…
— В воду?! — закричал добряк. — В воду?! Да вы с ума сошли, госпожа Гранде! У меня что сказано, то крепко, вы знаете? Если хотите мира в доме, вызовите дочь на исповедь, вытяните у нее признание: женщины лучше столкуются, чем наш брат. Что бы она ни натворила, не съем же я ее. Боится она меня, что ли? Кабы она даже озолотила своего кузена с головы до ног, так он в море, не бежать же за ним.