Вот размышления, после которых смерть кажется мне желанной. Так стоит ли сетовать, мой ласковый мальчик? Говори себе почаще: жили на свете две славные девушки, два красивых существа, которые обожали меня и умерли за меня без единого слова упрека! Храни в сердце память о Корали и Эстер и живи своей жизнью! Помнишь тот день, когда ты указал мне на дряхлую старуху в шляпке цвета незрелой дыни и побуревшем ватном пальтишке в сальных пятнах, то была возлюбленная какого-то дореволюционного поэта: солнце не согревало ее, хотя она сидела на террасе Тюильри, ухаживая за отвратительным мопсом, последним из мопсов! Ты сказал: «Знаешь, у нее когда-то были лакеи, экипажи, особняк!» Я тогда ответила тебе: «Лучше умереть в тридцать лет!» В тот день я была задумчива. Как ты старался разогнать мою печаль! И целуясь с тобой, я еще сказала: «Красивые женщины всегда уходят из театра, не ожидая, пока опустится занавес!..» Ну что ж! Я не захотела ожидать развязки, вот и все…
Ты должен счесть меня болтуньей, но ведь я в последний раз несу вздор! Я пишу так, как говорила с тобой, мне хочется побалагурить. Меня всегда ужасали эти плаксивые швейки; ты знаешь, однажды я уже пробовала красивоумереть, вернувшись после этого рокового бала в Опере, где сказали тебе, что я была девкой!
О, мой Люлю, не дари никому этого портрета! Если бы ты знал, с какой горячей любовью я только что глядела в твои глаза, прервав письмо, с каким опьянением я погружала свой взгляд в их глубину, ты подумал бы, вновь овеянный любовью, которую я стремилась вложить в эту пластинку из слоновой кости, что в ней заключена душа твоей любимой подруги.
Мертвая, и просит милостыни, не забавно ли это?.. Полно! Надобно уметь держать себя пристойно даже в могиле.
Вообрази только, какой героической показалась бы моя смерть глупцам, если бы они знали, что этой ночью Нусинген предлагал мне два миллиона, только бы я полюбила его, как тебя. Барон увидит, как он ловко обворован, когда узнает, что я сдержала свое слово, подохнув из-за него. Я все испробовала, чтобы дышать тем же воздухом, которым дышишь ты. Я говорила этому толстому вору: «Я полюблю вас так, как вам хочется! Я даже пообещаю никогда больше не встречаться с Люсьеном…» «Что надо сделать? – спросил он. „Дадите мне два миллиона для него?“ Нет, если бы ты только видел его гримасу! Ах, и посмеялась бы я, не будь это так трагично для меня. „Остерегитесь отказать! – сказала я ему. – Я вижу, вам дороже два миллиона, нежели я. Женщине всегда приятно знать, чего она стоит“, – прибавила я, повернувшись к нему спиной.
Через несколько часов старый мошенник узнает, что я не шутила.
Кто тебе сделает пробор так же хорошо, как я? Ба! Не желаю больше думать о житейских делах, времени у меня всего пять минут, посвящу их богу; не ревнуй, мой милый ангел, я поговорю с ним о тебе, вымолю у него счастье для тебя ценой моей смерти и вечных мук на том свете. А ведь досадно попасть в ад: мне так хотелось бы увидеть ангелов, чтобы узнать, похожи ли они на тебя…
Прощай, мой Люлю, прощай! Благословляю тебя от всей глубины моего несчастья. До могилы
Твоя Эстер…
Бьет одиннадцать. Я помолилась, ложусь, чтобы умереть. Прощай! Я хочу, чтобы моя душа теплом моей руки перешла в этот листок, который передает тебе мой последний поцелуй: и я хочу еще раз назвать тебя моим милым мальчиком, хотя ты и причина смерти твоей
Эстер».
Чувство зависти стеснило сердце следователя, когда он прочел это письмо самоубийцы, написанное с такой живостью, пусть лихорадочной, в последнем усилии слепой любви.
«Чем он примечателен, что его так любят?» – подумал он, повторяя то, что говорят все мужчины, не обладающие даром нравиться женщинам.
– Если вам удастся доказать, что вы не Жак Коллен, бывший каторжник, а действительно дон Карлос Эррера, каноник из Толедо, негласный посланник его величества Фердинанда Седьмого, – сказал следователь Жаку Коллену, – вы будете освобождены, ибо беспристрастие, к которому обязывает моя должность, заставляет меня сказать вам, что я только что получил письмо девицы Эстер Гобсек, где она признается в намерении наложить на себя руки и высказывает сомнение в честности слуг; по-видимому, они-то и виновны в похищении семисот пятидесяти тысяч франков.
Держа свою речь, г-н Камюзо одновременно сличал почерки письма с почерком завещания; письмо бесспорно было написано одной и той же рукой.
– Вы чересчур поспешно, сударь, поверили в убийство, не будьте чересчур поспешны, поверив в кражу.
– А-а!.. – протянул Камюзо, окинув подследственного взглядом следователя.
– Не подумайте, что я набрасываю не себя тень, сказав вам, что эти деньги, возможно, будут найдены, – продолжал Жак Коллен, давая понять следователю, что он предвосхищает его подозрения. – Слуги любили бедную девушку; и, будь я на свободе, я занялся бы розысками этих денег, которые принадлежат теперь Люсьену, существу, любимому мною больше всего на свете. Не соблаговолите ли вы дать мне прочесть письмо? Это дело минуты… Ведь в нем доказательство невиновности моего дорогого мальчика… Вам нечего опасаться, что я его уничтожу… или сообщу о нем, ведь я в одиночной камере.
– В одиночной!.. – вскричал судейский чиновник. – Вы туда больше не вернетесь. Теперь уже я вас прошу установить с наивозможной быстротой ваше звание; обратитесь к вашему послу, ежели угодно…
И он протянул письмо Жаку Коллену. Камюзо был счастлив, почувствовав, что он может выпутаться из затруднительного положения, удовлетворив генерального прокурора, г-жу де Монфриньез и г-жу де Серизи. Однако ж он изучал холодно и с любопытством лицо своего подследственного, пока тот читал письмо куртизанки; и, хотя на этом лице были отражены самые искренние чувства, он говорил себе: «А все же это физиономия каторжника».
– Вот как его любят!.. – сказал Жак Коллен, возвращая письмо; и когда он поднял лицо, Камюзо увидел, что оно облито слезами. – Если бы вы знали его, – продолжал он. – Какая это юная, какая чистая душа, а какая блистательная красота! Дитя, поэт… невольно чувствуешь желание пожертвовать собою ради него, удовлетворить его малейшие прихоти. Милый Люсьен, как он очарователен, когда ласков!..