– Да ты это, парень, что? Сколько добра-то из тебя сегодня ползет, хоть бы остановился.
– Остановлюсь! Я вам остановлюсь! Телята-то непоены остались! Мне что, самому их поить, что ли?
– А и попоишь, невелик барин! – закричали доярки, заражаемые бригадирской же руганью.
– Раз Дашка не слушает!
– Это тебе не наряды писать!
– Химическим-то карандашом.
Бригадир остановил матюги:
– Ну, вот что, бабы, сегодня уж обрядите телят-то. Хоть ты, Катерина, что ли. Да и завтра, а я пока председателю доложу, пусть что знает, то и творит.
– Давай уж я возьмусь, пообряжаю. У меня коровы еще не все отелились, – может, и справлюсь.
Бригадир в радостях убежал тотчас же, потому что боялся, что Катерина раздумает, а бабы, уходя завтракать, только головами качали. Двенадцать коров на руках у Катерины, да еще и телятник взяла. С ума надо сойти!
Бабы ушли, а Катерина пошла в телятник. Телятиш-ки, как ребятишки, тыкались мокрыми рылами в ее ладони. Ревели, трубили, и Катерина начала делить оставленное для сосунков молоко. Чуть не до дневной дойки бегала, чистила стайки, солому стелила.
Только что это? Она присела на приступок: вдруг не стало хватать воздуха, тошнота подступила к горлу. Не бывало еще так никогда. Задрожали руки до самых плеч, пот выступил на лбу. Она посидела на приступке, улыбнулась. Вроде прошло. Может, угорела в водогрейке? Наверно, угорела, уж больно рано закрывает Куров-старик печь в водогрейке. А может, после родов… С телятами-то ей больше будет канители, и вставать раньше, и днем домой не бывать… Нет, не бывать. Ежели бы мужик… вот ежели бы и мужика… Только чего! Разве пойдет мужик на двор? Вся деревня захохочет, скажут, Иван Африканович скотником заделался. Нет, нечего это и думать, не пойдет. Ему лес да рыба с озером, да плотничать любит, а ко скотине его и на аркане не затащить.
И вдруг опять будто кто зажал Катерине рот и начал душить, ослабела враз и ничком опустилась на сухую теплую соломенную подстилку.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
На бревнах
Давно отбулькало шумное водополье. Стояли белые ночи. Последние весенние дни, будто завороженные, недоуменно затихали над деревнями. Все гасила и сжигала зеленая тишина.
Вчера было впервые тепло по-летнему, ночь не смогла охладить молодую траву, и пыль на дороге, и бревна, и только у реки чуялась ровная свежесть да из тумана в низинах упала небольшая роса.
В деревне быстро исчезали голубоватые ночные сумерки. Они исчезали покорно, без борьбы, словно зная о справедливости: всему свой черед и свое место.
Черед же пришел широкому благодатному утру. Сначала стало тихо, так тихо, что даже петухи крепились и сдерживали свой пыл. Белая ночь ушла вместе с голубыми сумерками, багряная заря подпалила треть горизонта, и вся деревня замерла, будто готовясь к пробуждению.
В это самое время за палисадом мелькнуло девичье платье. Почти одновременно в сторону метнулся черный пиджак. Парень оглянулся, далеко в траву стрекнул папироску, стараясь не озираться, пошел к своему дому.
И тотчас же из-за леса выпросталось громадное солнце. Казалось, что оно, не скрывая своей щедрости, озорно щурилось и подмигивало разбуженному белому свету. Немного погодя оно стало круглое и меньше, а красный угольный жар его сменился ровным, нестерпимо золотым.
На бревна, где только что сидели парень и девушка, слетела щекастенькая синичка. Дрыгая не подчинявшимся ей хвостиком, тюкнула раза два и, тонко свистнув, запрыгала по бревну. Она вспорхнула с бревна, метнулась над ушастой головой кравшегося за ней кота. Тот прыгнул, лапой ударил по воздуху и шмякнулся на траву. Секунду разочарованно глядел вослед синице. Потом встал и, жмурясь, лениво пошел дальше.
Затопилась первая печь, по-лесному остро запахло горящей берестой. Раздвинулась и посинела куполообразная пропасть неба, первый дневной зной уже чуялся в растущей траве и в запахе бревен.
Дашка Путанка в рыжем переднике вышла за первой водой. Она походя зевнула на восход, почесала розовое коленко и начала лениво крутить ворот колодца. Ворог скрипел и свистел на всю деревню, как немазаная телега.
Была сизая от росы трава, дома еще спали, но хлопотливые галки уже канителились в колокольне, да ранний молоток Ивана Африкановича отбивал косу.
Женщина вытащила ведро наверх и нечаянно облилась водой-холодянкой. Заругалась, заойкала. Когда отцепляла ведро, то непослушная с утра посудина вдруг взыграла, звякнула дужкой и полетела обратно.
– Лешой, лешой, унеси, лешой, водяной! – заругалась Дашка и долго глядела, как ведро летело вниз, в темную холодную прорву сруба.
К тому времени вышел из лаза давешний кот и, не зная, куда идти, удивленно понюхал воздух. Баба сгоряча плюнула в колодец. Хлопнула себя по круглым бедрам:
– Лешой, так лешой и есть!
Она заругалась еще шибче, однако ругайся не ругайся, а ведра не было, лишь далеко внизу хрустально звенели капли падающей с веревки воды.
– Ты это чего, Дарья? – спросил выглянувший из задних ворот старичонко Куров. – Приснилось, что ли, чего неладно?
– Ой, отстань, дедко, к водяному! – Она поглядела в колодец еще. – Экое ведро ухайдакала.
– Дак ты делаешь-то все неладно, вот и выходит у тебя не по Библии.
– Это чего не по библии? – удивилась баба.
– А вот так, не по Библии.
– А чего, дедушко?
– А вот чего. Я тебе сколько раз говаривал, пошто воду ведром черпаешь. На самовар вода-то?
– На самовар.
– Дак вот взяла бы прямо самовар да им и доставала. На кой бес тебе ведро тратить, ежели прямо самоваром зачерпнуть можно. И канители меньше.
– Ой, к лешему, к водяному!
Баба постояла немного в раздумчивости. Взяла второе ведро, не зная, доставать воду оставшимся ведром или не доставать. Решила не связываться и удрученно пошла домой.
«Ой ты, сухорукая, – подумал Куров, поливая ковшом рассаду, – не тебе бы, сухорукой, ходить по воду; ежели замуж выйдешь, дак одно от тебя мужику раззореньё».
Дашка, словно почуяв дедковы рассуждения, остановилась:
– Ты, дедушко, не знаешь, кошка-то жива у Африкановича?
– Кошка-то? Насчет кошки не знаю, а кот живехонек. Вон по мышей пошел. По капусте.
– К лешему! Я ему всурьез, а он только бухтины гнуть. Только и знаешь языком плести!