– Да, робята, кабы войны-то не было… – сказал Куров и завставал, засобирался домой.
– Три, Куров, к носу, все пройдет! – сказал Мишка.
– Пте-пте-пте! – вновь послышался голос Еремихи. Она все еще не может совладать с теленком, все еще то с угрозами нахлестать, то с добрыми уговорами ходит за ним по деревне. Наконец теленок уступил ей и остановился.
– Еремиха, а Еремиха! – зовет Куров.
– Чего, дедушко, – отзывается та, придерживая теленка за шею.
– Как чего, я с тобой сколь раз уже собираюсь поговорить.
– Да насчет чего, парень?
– Да дело у меня к тебе и претензия.
– Какая это еще, милой, претензия? – испугалась Еремиха.
– А такая, что придется тебе алименты платить. Я насчет твоего петуха. Он, сотона, как только утром встанет да рот-то отворит, как ерихонская труба, да кряду и бежит к моему двору, а наша курица здоровьем худая, дралы от его, а он, дьявол, все равно догонит. Вот как настойчив, что всю курицу измолол. Кажинное утро прибежит, отшатает, да и опеть к себе в заук. Давай, матушка, плати алименты, я от тебя так не отступлюсь.
Еремиха заплевалась, а Куров, не оборачиваясь, покостылял домой. Кряхтя встал и Федор, взял уду и ведерко с пересохшим окунем:
– Заходите погулять, ежели. А ты, Миша, опять до утра наладился?
Но Мишка не слышал. Он взял гармонь и, отвернувшись от нее, заиграл, да так, что Иван Африканович только головой закачал. Мишка особенно нажимал на басы, играл он не ахти как, но очень громко, и звуки заполняли в деревне все закоулки, гармонь наверняка была слышна километров на шесть вокруг.
– От лешой, ну и лешой! – снова закачал головой Иван Африканович. – Откуда духу-то в ней столько? Как у хорошей лошади, право слово!
Три девичьи фигуры мелькнули белыми кофточками у соседнего дома. Девушки воспользовались громкой, заполнившей всю деревню игрой, подошли к бревнам. Их было трое, и все приезжие: черненькая круглолицая Надежка, белокурая и тоненькая, будто камышинка, Тоня, третью, едва оформившуюся, еще с застенчивыми полудетскими движеньями, звали Лилей. Теперь Мишке была лафа, он целыми ночами прогуливал: ведь девчушки были здешние, знакомые, хоть и молодые. В отпуск наехали.
– Что, модницы, не уломались за день-то? Поди, ведь и плясать охота? – спросил Иван Африканович.
– А тебе-то что, Иван Африканович? – Надежка была постарше и побойчее других. – Шел бы спать-то…
– Ой ты, куроносая шельма, да я разве мешаю тебе? – Иван Афраканович озорно вскинулся к девушкам, те замахались на него, заувертывались, а он крякнул и, не останавливаясь, потопал к дому.
Мишка заиграл, а Надежка, тут же забыв про Ивана Африкановича, тихо, словно бы не нарочно, спела частушку:Ты играй, гармонь моя,Сегодня тихая заря,Тихая зориночка,Послушай, ягодиночка.
Заря и вправду была тихая. Стоило замолчать теплому Надежкиному голосу, а Мишке погасить гармонь, как все на свете топила в себе тишина, лишь комары еле-еле звенели в сумерках. Они касались этим звоном щеки и опять замирали и сгорали в бесшумной, быстро угасающей заре. Наверное, на этой тихой заре еще чище и непорочней становился Надежкин голос:Ой, Миша, поиграй,Миша, поиграешь ли.У меня болит сердечко,Миша, понимаешь ли.
Ничего Мишка не понимал. Принимая частушку в свой адрес как должное, он бесстрастно нажимал на басы, а Надежка продолжала все смелее:На реку ходила по водуДорожкой каменной…
Догадливая Тоня чуть не прыснула и сразу же грустно прижалась щекой к Лилиному плечу. Мишка уже неделю провожал Тоню домой, и вдруг позавчера, когда уходили с бревен, он подхватил под руку Надежку. Он всю ночь просидел с Надежкой и вчера, – и вот сегодня в деревне говорили об этом. А Надежка третий год ждала из армии своего суженого, это знали все, и сейчас, обидевшись за Тоню, она вздумала, видно, проучить нового кавалера.Дроля в армию поехал,Ничего не наказал.Я спросила, с кем знакомиться,На камень показал, —
снова спела она и подмигнула Тоне. Только Лиля ничего в этом не понимала. Она приехала после школы погостить в деревню (тоже совсем недавно была нянькой) и теперь, у бревен, слушала вспомнившиеся частушки.
Тоня, откликаясь на голос Надежки, тоже запела частушку:Мне миленок изменил,Мою подругу полюбил.Я-то не ревнивая,Гуляй, подруга милая.
Они, смеясь, уселись на бревнах. Надежка, отмахиваясь от Мишкиного дыма, заругалась:
– Хватит палить-то! Весь уж прокоптел, кочегар, садит и садит…
Ничего городского не пристало к этим девчушкам, так и остались певуньями.
– Тебе-то что, жалко? – Мишка обнял Надежку, а она захлестала его по гулкой спине:
– Ой, отстань, к водяному!
…Опять пришла теплая светлая ночь. Редкими криками кричал у реки дергач. Тоня и Надежка только что расплясались, когда Лилю крикнули домой. Она посидела еще немножко и ушла, а Мишка оставил гармонь и будто бы в шутку спрыгнул с бревен и пошел ее провожать. Тоня и Надежка видели, как они остановились у изгороди. Тоня притворилась, что ничего не видит, а Надежка взяла Мишкину гармонь.
– Путаник, дак путаник и есть!
Она заиграла на шести басах. Она всегда играла под свои частушки на этих шести басах, когда не было настоящих гармонистов.Буду я косить траву,Которая с осокою, —
запела Надежка, Тоня подхватила, и они допели частушку уже вдвоем:Показалася мала,Пошел искать высокую.
Им было смешно, что не поделили дома единственного кавалера, в городе у каждой было не по одному знакомому. Запевали они по очереди:Ты носи, товарищ, кепочку,А я – кубаночку.Ты люби интеллигенточку,А я – крестьяночку.Были, были ухажеры,Были, да уехали.Приглашали нас с тобой,Дуры, не поехали.
Частушки у них так и сыпались. Они, смеясь, пели и на ребячий лад, на девичий, шесть басов Мишкиной гармонии еле успевали откликаться. Наконец дело дошло до самых смешных, чуть ли не с картинками:Мне миленок изменил,Я сказала: «Ох ты!У тебя одна рубаха,Да и та из кофты».
– Ой, – Тоня вздрогнула от ночной свежести. – Что это мы распелись-то!
Надежка сразу умолкла, застегнула и положила гармонь:
– Не проспать бы завтра… Хотя Катерина сама дома теперь.
– Ты в избе спишь? Я дак на поветь перебралась. – Тоня начала закалывать на затылке волосы, держа шпильку в губах.