– Нет уж, Миша, Верка тебе тоже не невеста.
– Ну! Я и говорю Ивану Африкановичу…
В это время в магазин затащили ящики с товаром и два новых изуродованных самовара, завернутых в бумагу. Бабы переключились на товар, что да как, и Мишка, оставшись не у дел, замолчал.
– Прениками-то будешь торговать?
– Ой, бабы, кабы кренделей-то, кренделей-то хоть бы разок привезли…
Продавщица без накладной торговать новым товаром отказалась наотрез, свидетели подписали акт о сломанных самоварах и о наличии ящиков, а Мишка продолжал рассказывать:
– «Будешь ты, – говорю, – спать сегодня аль не будешь?» Слышу – захрапело. Я утром пробудился, гляжу, нет Ивана Африкановича. Один на полке лежу. Видать, будил он меня, будил да так и убежал по холодку, отступился, я спать-то горазд с похмелья. Сел я, бабы, закурить хотел. Гляжу, штаны-то у меня не свои, – видать, мылись да штаны перепутали. «Ладно, – думаю, – хоть эти есть», выкурнул из предбанника, вроде никого не видать, да по задам, по задворкам, – думаю, – хоть бы живым из деревни уйти.
– Дак ты бы поглядел: может, накладная-то в штанах у Ивана Африкановича.
Мишка начал шарить по карманам.
– Нет, это не ремесло… Газетка, кисет, спички тут. А вот еще грамотка. Ну! Точно, накладная.
Мишка начал читать накладную, а продавщица сверять товар.
– «Пряники мятные, по рупь сорок кило, самовары тульские, белые, тридцать три восемьдесят штука, шоколад „Отёлло“, есть?
– Есть, есть!
– «Гусь озерный, Лиса-Патрикеевна…» Стой, это еще что за лиса? А, игрушки… «Репр… репродукция „Союз земли и воды“, есть?
– Тут.
– Ну-ко, хоть бы поглядеть, что это за союз. – Мишка ободрал с картины обертку и щелкнул от радости языком: – Мать честная! Бабы, вы только поглядите, чего мы привезли-то! Не здря съездили. Два пятьдесят всего!
Бабы как взглянули, так и заплевались, заругались: картина изображала обнаженную женщину.
– Ой, ой, унеси, лешой, чего и не нарисуют. Уж голых баб возить начали! Что дальше-то будет?
– Михайло, а ведь она на Нюшку смахивает.
– Ну! Точно!
– Возьми да над кроватью повешай, не надо и жениться.
– Да я лучше тридцать копеек добавлю…
– Ой, ой, титьки-то!
– И робетёшка вон нарисованы.
– А этот-то чего, пьет из рога-то?
– Дудит!
– Больно рамка-то добра. На стену бы для патрета.
– Я дак из-за рамки бы купила, ей-богу, купила.
Картину купили «для патрета». По просьбе хозяйки картины Мишка выдрал Рубенса из рамки, свернул его в трубочку.
А Иван Африканович так и не появился.
Принесли с пекарни выпечку хлеба, пошли в ход и мятные пряники. Бабы заразвязывали узелки, зарасстегивали булавки. Мальчишка, посланный за Иваном Африкановичем, вскоре прибежал и сказал, что Ивана Африкановича дома нет, а куда девался, никто не знает, и что бабка Евстолья качает люльку, кропает Гришкины штаны и ругает Ивана Африкановича путаником. И что будто бы Гришка, дожидаясь штанов, сидит на печи и плачет.
4. Горячая любовь
За деревней ничего не было видно, только дымился белый буран.
Клубы колючего снега сшибались по-петушиному и гасили друг друга, нарождались новые клубы, крутились, блудили в своей толпе, путая небо и землю. Видно, в последний раз бесилась зима. Ветер не свистел и не плакал, он шумел ровным, до бесконечности широким шумом. Со всех сторон, и снизу и сверху, хлопали и разрывались на плети плотные ветряные полотнища.
Иван Африканович был не очень тепло одет и только приговаривал: «Ох ты, беда какая, ох и беда!» Он и сам не знал, вслух ли это говорилось или только мысленно, потому что если бы вслух, то все равно голос был не слышен. Щупая ольховой палкой дорогу, избочась и разрезая плечом налетающий рывками воздух, он с трудом шел к лесу. Иногда ветер заливал дыхание. Тогда Иван Африканович, как утопающий, крутил головой, искал удобного положения, чтобы вдохнуть воздух, и чувствовал, как ослабевают коленки во время задержки дыхания. Он знал, что в лесу дорога лучше и ветер тише. Шел очень медленно и с закрытыми глазами. Когда палка уходила глубоко в снег, он брал два шага влево, потом четыре вправо, если дороги левее не было.
Ветряным холодом давно выдуло остатки вчерашнего похмелья. «Ох, Катерина, Катерина… – мысленно говорил Иван Африканович. – Да что же это… Уехала, увезли. Как ты одна, без меня-то?..»
Тосковал он взаправду. После того как прибежал из сосновской бани и не застал жену дома, он, не слушая тещу, кинулся вослед Катерине. «Бес с ним, с мерином, и с товаром, разберутся! А какое ты дураково поле, Иван Африканович! Напился вчера, ночевал в бане. А в это время Катерину увезли родить, увезли чужие люди, а он, дураково поле, ночевал в бане. Некому бить, некому хлестать». Так размышлял Иван Африканович и понемногу успокаивался. Суетливое и бестолковое буйство в душе сменилось тревогой и жалостью к Катерине. Он пробежал через Сосновку и даже не вспомнил про ночное происшествие. Скорее, скорее. «Катерина. Увезли родить, девятый по счету, все мал мала меньше. Баба шесть годов ломит на ферме. Можно сказать, всю орду поит-кормит. Каждый месяц то сорок, то пятьдесят рублей, а он, Иван Африканович, что? Да ничего, с гулькин нос, десять да пятнадцать рублей. Ну, правда, рыбу ловит да за пушнину кой-чего перепадает. Так ведь это все ненадежно…»
Иван Африканович, вспомнил, как еще холостым провожал Катерину с гулянок. Пришел с войны – живого места нет, нога хромала, так и плясал с хромой ногой. Научился. Может, из-за этого и нога на поправку пошла, что плясал, давал развитие… Катерина была толстая, мягкая. Она и сейчас еще ничего, а ежели принарядится да стопочку выпьет… Только когда ей наряжаться-то? Восемь ребятишек, на подходе девятый. Потрешь сопель на кулак, пока вырастут. Теща, конечно, выручает, качает люльку, около печи гоношится, без тещи бы тоже хана. Теща Евстолья тоже старуха ничего. Хоть и собирается кажин день к Митьке в Северодвинск, а ничего. Пятый год говорит, что уедет к Митьке…
Иван Африканович не мог забыть ей только одну обиду. Не то что не мог, просто будто заноза в пальце, сказывается тот случай, особенно когда выпьешь. Правда, теща-то, пожалуй, и не виновата, виновата больше мать-покойница, да обе были добры, чего говорить.