Вскипел самовар, Марья принесла пирогов, а Евграф налил бабам по рюмке, мужикам по стопочке. Мужики вылили водку в чай, а женщины замахали руками, заотказывались.
— И ладно, нам больше достанется, — сказал Евграф и с притворной шутливостью заметил: — Вот, Рогов, девок-то нет. А то бы мы вашу Верку нараз бы и запросватали…
Пашка встал из-за стола, поискал рукавицы.
— Лошадь пойду напою. У тебя, божат, где бадья-то?
Когда он ушел, Марья на ухо пошептала что-то Аксинье Роговой, Аксинья в такт кивала ей головой, а Иван Никитич как бы невзначай спросил:
— Что, Данило Семенович, всурьез ладишь женить? Парня-то…
— Да ведь как, Иван да Никитич, годы уж к тому клонят. Боюсь, как бы не избаловался.
— Хороший парень, — опять вступился Евграф, обращаясь к Ивану Никитичу. — Толчею-то видал около Ольховицы? Всю сам сделал, отец только показывал, как что. Да и Верка его знает давно. Стояли за баней в троицу, видел сам…
Данило вывел Ивана Никитича из неловкого положения.
— Толчея что, Евграф, толчея? Толчея отдана. Ни за што ни про што… Хоть отвязались — и то спасибо.
— Надолго ли отвязались-то? — спросил Евграф. — Цыгану соломы дашь, он сена потребует. А вот отдай-ко Пашку в примы, ладно и будет. Василья на службу, Пашку в примы. Тут уж вас с Катериной никто не тронет. Как, Оксиньюшка? Сережка у вас мал, а такого парня в дом — лучше не выдумать. Ежели…
Но тут вошел Пашка и сразу догадался, что говорят о нем. В избе стало неловко, даже часы затикали громче, Евграф крякнул и налил еще по стопочке.
— В волостях-то, Паша, что нового?
— Да ничего вроде. Вот три мужика коммуну устроили, да два гумна сгорело в округе.
Поохали, поговорили насчет пожара.
— А это какая такая коммуна-то? — спросила Марья. — Не та ли, что лен-то сама треплет?
— Нет, матка, не та, — засмеялся Евграф. — Это другого сорту. Вот загонят тебя ежели в коммуну, и будет у тебя все со мной пополам. Ты поедешь кряжи рубить, я буду куделю прясть. Согласная ты на это?
Марья недоверчиво поглядела на мужиков.
— Теперь дело еще такое, — не унимался Евграф. — Ежели, к примеру, у тебя мука в ларе кончилась, а у Сопроновых этой муки — сусеки ломятся. Дак ты, значит, идешь прямо к Сопроновым и берешь этой муки сколько тебе на квашню требуется.
— Да какая у их лишняя мука? Ежели оне и ларь давно истопили. Мелешь бог знает чего.
— Мне молоть нечего, чего мне молоть.
…Пашке хотелось на игрище, но было неудобно уходить сразу. Он выпил предложенную Евграфом стопку, закусил и начал собираться.
— Тятъ, ты меня не жди, поезжай.
Аксинья откровенно приглядывалась к Пашке, Иван Никитич тоже, а подвыпивший Евграф пер напролом:
— Я тебе, Павел, все уши оборву, ежели ты Верку не возьмешь, такой девки тебе век не найти, девка что ягода.
— А я что? — обернулся Пашка уже из дверей. — Я хоть сейчас, вон тятьку уговаривай!
Не дожидаясь, что будет дальше, он вышел из избы и отправился искать свою двоюродную, чтобы не идти на игрище одному.
Мудреное дело найти Палашку в такой деревне, да еще и в пору святок! Девки перебегали от одной избы к другой. Они принаряжались у зеркала, гадали на ложках, менялись на время платками и лентами. А главное — хохотали над чем попало. То и дело кто-нибудь выбегал на крыльцо слушать, не идут ли ольховские.
Палашка Миронова хороводила во всех девичьих делах. Это она уговорила вдову Самовариху, и девки на все святки откупили большую Самоварихину избу. Они принесли вдове по повесму льна, в складчину — керосина. Натаскали скамеек и широких домотканых подстилов для занавешивания запечных углов, ожидалось не меньше пяти-шести горюнов и столбушек.
Складчина была еще и чайная. Сложившись по полтиннику, девки заранее закупили чаю, кренделей и ландрину.
До игрища надо было провести общее чаепитие. Поднялся хохот, потому что самовара в доме не было, и Палашка послала хозяйку за самоваром к себе домой.
— Вой, девоньки, самовара-то у нас нет, одна Самовариха! — Палашка, приплясывая, вынесла из кути крендели.
Не по чаю я скучаю,
Чаю пить я не хочу,
Я скучаю по случаю,
Видеть милого хочу.
— Ой, отстань к водяному со своим Микуленком-то! — выскочила из кути востроглазая Тонька-пигалица. — Только и дела в сельсовет бегаешь.
— Нет, Тонюшка, севодни Микуленку не до Палашки, говорят, Петька Штырь приехал.
— В галифе!
— Да много ли в галифе-то?
— Чего?
— Да всево.
— Ой, денежной, говорят! — не поняла Тонька.
Девки засмеялись дружно, иные покраснели, иные заругали Палашку бесстыдницей.
Вера со спрятанными за пазуху двумя зеркальцами, спичками и свечкой незаметно вышла на улицу. Она отбежала от дома, оглянулась и отпрянула в лунную тень. Самовариха, скрипя валенками, несла от Евграфа ведерный самовар. Вера подождала, пока Самовариха скрылась в сенях, и побежала за изгородь, к своему дому. Ее никто не заметил. В загороде, прежде чем бежать к бане, она остановилась, чтобы успокоиться.
Такая большая была эта ночь, ночь девических святок! Месяц висел над отцовской трубой, высокий и ясный, он заливал деревню золотисто-зеленым, проникающим всюду сумраком. Может быть, в самую душу. Широко и безмолвно светил он над миром. Большая тень от отцовского дома падала под гору до самой бани, до заснеженной речки. Вера прислушалась, задержала дыхание. Колдовская необъятная тишина остановилась вокруг, лишь далеко-далеко ясно звучала балалайка ольховских ребят. Они шли еще где-то за полями и согласно, неторопливо пели частушки. Слова еще замирали, но были так же ясны, как этот месяц, как границы лунных теней по снегу. Неторопливо, приятно и по-мужскому нежно доносились до Веры эти слова, и балалайка красиво, чуть печально звенела там, еще далеко-далеко за лунными пустошами.
Вся веселая гулянка
Скоро переменится,
Дорогая выйдет замуж,
А товарищ женится.
От какого-то бесшумного дальнего перемещения мороза, а может, заслоном придорожных кустов притушило на полминуты ребячью песню, но потом все снова послышалось, ясно, красиво и нежно: