«Беси, — мелькнуло в уме Никиты Ивановича. — Беси шныряют…» Ему хотелось вспомнить сейчас что-то очень важное и очень нужное всем людям. И он изо всех сил старался вспомнить это, но никак не мог, а они все копились, безмолвно являлись откуда-то из-за сенников, со дворной лесенки и даже из-под прошлогоднего сена. Они не обращали на него никакого внимания, хотя заметили его сразу. Он как будто глядел на них спокойно и, стараясь что-то припомнить, думал: «Беси… Беси, они и есть беси. Не надо с ними связываться, того и ждут…» А их становилось все больше и больше. Они лезли откуда-то, вначале боязливые и пришибленные. С тонким мышиным писком и с детским плачем они тянулись черными ручками во все стороны и тотчас пугливо отдергивались обратно, словно обжегшись. Но тянулись опять, еще упрямее. Так они сновали по большому роговскому сараю, как будто бы бестолково, сновали и вызывали к себе жалость дедка Никиты. Вид у многих из них и впрямь был довольно жалок, их нахально-беззащитные мордочки то и дело морщились, красные глаза слезились и моргали совсем беспомощно.
Дедко Никита, глядя на все это, дивился сам на себя. Удивлялся своему равнодушию и только мысленно приговаривал: «Что это? Чего это они, что им надо?» Он старался что-то припомнить. Потом он забыл и о том, что надо обязательно что-то вспомнить, и у него ничего не осталось в душе: она была пуста.
Между тем они, эти бесплотные духи и образины, становились развязнее с каждой минутой. Жалобный их стон и плач ни с того ни с сего резко переходил то в бесстыдно-утробное гоготание, то в сладострастное кряхтение, то в дикий, совсем непонятный хохот, который совсем не вязался с их слезливыми, заискивающими мордочками. Дедко Никита почуял, как рождается в нем странное беспокойство. Какая-то душевная жажда и неудовлетворенность, тоска и сердечная боль нарастали извне и вокруг него. А он все ничего не делал и глядел спокойно, он все еще верил, что они исчезнут, ежели их не трогать. Но, видимо, как раз это спокойствие и бесило их еще больше. Они метались вокруг старика, делая вид, что не замечают его. И он вновь удивлялся собственному терпению: «Что это я? Выгнать бы надо…» Однако ж, словно нарочно себе самому, он даже не сдвинулся с места. И тогда многие из них совсем обнаглели, стали подскакивать совсем близко и харкать в него, а он даже не вытирался и все дивился своему терпению: «Как это я? Ни рукой, ни ногой…» Теперь они щекотались и прыгали прямо через него. Иные плевались и дергали за бороду, а он все терпел и терпел, и вдруг они разом исчезли.
Дедко Никита лежал в холодном поту.
За стеной шумели березы, ветки царапались о тесовую крышу. То ли дождь, то ли птицы тюкали в желоба то там, то тут. Крыша тоже шумела от ветра.
«Не выгонил, придут еще… — подумал Никита в тоске. — Теперь повадятся, не отвязаться… Пожалел, дал потачку… не отвязаться…» И словно в ответ на это они появились опять. Только более крупные, и их было еще больше, чем давеча. Они сразу уж окружили Никиту со всех сторон, сверху и снизу. Дедко отмахивался от них, и они отлетали с непонятной легкостью, но он увидел, как другие начали взламывать сенники. Особенно старался один — коренастый и кривоногий, — он какой-то железиной пытался взломать замок.
…Весь дом дрожал и шатался, они хозяйничали теперь везде, со свистом и хохотом; крушили все, что попадется, а тот, что ломал замок, вдруг обернулся.
Это был сват Данило.
Дедко Никита хотел крикнуть: «Сват, ты-то пошто с ими? Да еще в главных…» Но голоса не было, сил крикнуть не было. И дедко Никита заплакал от горькой обиды на Бога. «Оставил меня еси, Господи, Господи… чем заслужил я жребий позорный мой? Господи…»
Он проснулся от детского плача. Младенец, словно полузадушенный, уже не кричал, а хрипел. Продолжая шептать молитву, Никита Иванович сел на постели. Боль в левом боку и тревога не покидали его. Все было спокойно: на вышке, на верхнем сарае и около сенников. Ветер стихал. Где-то совсем близко, там, в избе, горько, взахлеб, плакал младенец. Никита Иванович, крестясь и ругая себя, поспешил в избу. Хотелось ему взаправду помолиться, чтобы потушить страх и горечь только что пережитого кошмарного сна. Но там, в летней избе, плакал правнук. Никита Иванович открыл дверь: у порога стоял нищий — мальчик лет двенадцати — и тоже всхлипывал. Никита Иванович заглянул в корзину, окантованную резной берестой. На дне видно с полдюжины разномастных кусков.
— Ну, ну, ты-то чего? — сказал дедко. — Ведь ты уже большой. Взял бы и покачал.
Нищий мальчик заплакал тише, но еще горше.
— Ты чей? Откуда? — спросил дедко, наливая молоко в роговушку.
— С Тигины…
— Что, зашел, а хозяев нет и выйти боишься? — спросил дедко…
— Ыгы… — утираясь рукавом, тихо сказал нищий.
— Ну, ну, не плачь. Молодец.
Никита Иванович покачал зыбку, и маленький его правнук блаженно затих.
Старик открыл стол. Взял нож, отрезал от половины подового каравая большой урезок, посыпал солью и подал тигинскому мальчишке. Тот взял милостыню и поспешно пошел из избы, стуча по лестнице босыми ногами.
«Обрадел, — подумалось дедку. — Ишь, не рад и кусочку. Только бы на волю скорее».
Тяжесть кошмарного сна не развеяла и прибежавшая с поля Верушка:
— Ой, дедушко! Дай-ко я его покормлю.
— Корми, корми, матушка, — дедушко, бормоча что-то себе под нос, вышел, спустился по лестнице. «С Тигины парень-то, — подумал он. — А там, в Тигине-то… ковхозы наделаны. Надо бы поспрашивать».
Не по-стариковски резво Никита Иванович выбежал к палисаду, потом на середину улицы. Поглядел в один конец, в другой. Нищий направлялся в клюшинские ворота. «Вот и ладно», — подумал Никита. Он подождал, чтобы не испугать мальчишку, и чуть не рысцой заторопился следом за ним. Дедко Клюшин был и сам не дурак, он тоже спросил мальчишку, откуда тот родом и где ночевал.
— Ты погоди, парнек, погоди, — Клюшин как раз подавал милостыню, когда Никита Иванович зашел во двери. — Погоди. Ну-ко порассказывай, чего у вас в Тигине-то…