Но Судейкин уже везет на Ундере мешки с рожью, следом за ним бегут ребятишки.
— Ты, Акиндин, хоть сушил ли зернята?
Акиндин Судейкин удивленно таращит глаза, притворяясь, что знать не знал, ведать не ведал, что прежде, чем молоть, надо сушить.
— Ну, я про тебя письню все равно выдумаю, — грозится Павел. — Ты у меня узнаешь…
Ундер храпит и пятится. Судейкин, скинув мешки, выпрягает его и хлещет вожжиной: «Пошел в поле, килун!» Ундер, не оглядываясь, идет к деревне…
— Цепляй! — орет Павел и бежит наверх, а Судейкин неумело обхватывает веревкой мешок с зерном, кричит:
— Постой, мать-перемать! Ишь, он уже поволок.
Павел вытаскивает мешок на «говдорейку», как говорит Никита Иванович, волокет в амбар и по внутренней лестнице вытаскивает зерно на приступок около ковша. Мешок завязан узлом без петельки и так полно, что зерно еле держится. Павлу некогда ругнуть Судейкина, он высыпает зерно и бежит поднимать второй мешок…
Наконец зерно засыпано в ковш. Подвижный лоток, или большой совок, куда зерно самотеком идет из ковша, подвешен над жерновом на сыромятной подвеске. Устройство с вересковою палочкою будет постукивать по лотку, когда жернов пойдет своим ходом. Закручивая на дырочках сыромятный жгут, можно поднимать либо опускать лоток, чтобы зерно сыпалось в жабку меньше или больше. Но сейчас пока не до этого… Павел Рогов опустил песты и усилием воли заставил себя оглянуться, притихнуть. И снова слез на землю.
— Ну? Что, Акиндин? Поедем, что ли?
Судейкин задрал голову, слезящимися глазами глядел высоко вверх, где встало в небе вздрагивающее крыло. Ветер шумел в махах еще сильнее, и Павел махнул рукой:
— Отвязывай…
Судейкин отвязал веревку от одного крыла, затем от второго, Павел Рогов двумя стремительными пинками вышиб обе распорки и отскочил. Освобожденные крылья сразу поплыли мимо него. Ветер был так силен, что они быстро набирали скорость. Внутри шумело как-то странно, и Павел в тревоге бросился сворачивать мельницу с ветра. Он надел на столбик долбленую деревянную втулку, намотал на нее веревку от длинных рычажных слег и показал Судейкину, как сворачивать мельницу.
— Верти пока! Чтобы хоть немного… — и побежал наверх, в амбар.
Зерно из ковша не текло, из-под жернова ворохами летели искры. Камни скыркали друг о дружку, уже горячие, дресва стучала о стенки обсыпного ящика… Павла кинуло в жар, но голова была ясной, он быстро повернул закрутку сыромятной подвески. Лоток опустился больше чем надо, зерно доверху засыпало жабку, зато жернова враз перестали искрить и крошиться. Тихий, давно не слышанный, но такой необходимо-приятный шум ровно и несвоевольно влился в общий, ветряный, с Павла как бы спала многолетняя и многопудовая тяжесть.
Мельница молола зерно…
Он сел на приступок, оперся локтями о коленки и, сцепив руки под подбородком, закрыл глаза. Теплые слезы одна за другой скатывались по щекам в давно не бритую щетину. Павел плакал, улыбаясь чему-то. Шорох камней, кромсавших Акиндиновы зерна, напоминал то ли шипение в шайке банных камней, то ли шум лесного безгрозового дождя, то ли шелест многих берез. Да нет, ни на что не похож этот шум жернова, кроме как сам на себя!
Павел очнулся от постороннего запаха. Он быстро нашел место, откуда потянуло горелым. Это был торец главного вала, трущийся и упиравшийся в заднюю стенку. Павел почти опорожнил кубышку. Скрип и запах тотчас исчезли.
Даже свороченная от ветра, мельница шла, махи легко крутили могучий вал, песты — шесть тяжелых пестов — один за другим поднимались березовыми лопатками и тяжело бухались вниз, жернов молол даже не очень сухую Акиндинову рожь. Но он, этот жернов, был очень мал, слишком легок для такой могучей мельницы.
Павел то слезал вниз, слушать мельницу со стороны, то опять залезал в амбар. То поднимался наверх к ковшу, то спускался к ларю, подколачивал клинья, прослушивал скрип шестерни, щупал валы и принюхивался. Нигде ничего не вихлялось, все шло так, как и требовалось. Не зря все лето ходил даже по ночам, как около хорошей невесты! Своими руками вытесывал каждый клин, сам выверял ход шестерни. Жена Вера в тихие дни крутила снизу за крылья, а он спешил выверять ход шестерни, замечал каждый отдельный скрип.
И вот мельница зашумела, крылья идут над Шибанихой, словно бессчетные, словно их не шесть штук, а шесть тысяч… Они идут и идут в осеннем небе, неторопливо, надежно, и вот уже рожь Акиндина Судейкина заполнила мукою обсыпной ящик, и теплая мутная струя потекла из лотка в мучной ларь. Мука была почти горячей, мягкой и ласковой. Руку не хотелось убирать из-под этой неторопливой струи. Все ликовало в груди, все радостно отзывалось на мельничный шум и на мельничный запах. И казалось, ничто никогда не остановит эту мучную ласковую теплую хлебную струю, она текла как родная вода, как само непрерывное и вечное время…
Уже полтора десятка мешков с вышитыми начальными буквами фамилии Клюшиных и Мироновых стояло вокруг ковша. Ночью Павел зажег «летучую мышь». Дедко Никита все понимал в мельнице не хуже его. И Павел, счастливый, ушел на гумно, залез в еще не остывшую теплину и уснул на сухой гороховине.
* * *
На третий день после всего этого ветер стих. Мельница стеснительно замерла, будто стыдясь своей буйной могучести. И впрямь Павлу было стыдновато… Трое суток мололи без перерыву, обмололи чуть ли не пол-Шибанихи, две-три подводы приехали из других деревень, а ветер неожиданно стих. Повалил мягкий, пухлый, пластинчатый снег. В полях и в деревне стало светлее, холодным воздухом дышалось бодрее. Особенно после Кешиной избы, полной табачного дыма. Помольщики из Ольховицы, с Горки и других деревень, прослышав о роговской мельнице, без натодельного уговора потянулись в Шибаниху. Павел Рогов не знал, радоваться ему или расстраиваться.
Конечно, приятно, когда незнакомые бородатые мужики, намного старше, а называют тебя по отчеству. Но каково и глядеть на целый обоз с мешками, когда с неба тихо валит белый, чуть ли не теплый снег, а ветра нет. Снег падал на непромерзшую землю, и ясно было, что он растает, еще будет все, и мороз, и ветер. Но глядеть на этих полураспряженных коней, на полузнакомых людей, на полузасыпанные снегом возы было невмоготу.