Накрепко унаследовав отцовское прозвище, Петька жил с матерью и сестрой, пока не пришло письмо из Москвы от отцовского сослуживца. Все остальное Гирин помнил уже ясно и четко. До самой смерти Шиловского — старшего Петька спал с Арсентием на одной кровати, хлебая с ним одну и ту же похлебку. С получки они покупали одинаковые покупки, а в литейке формовали одни и те же детали.
Жизнь зацепила Петьку своей новизной и поволокла, устремила куда-то, он помнил все, но не успевал осмысливать. Однажды он очнулся курьером канцелярии ЦИКа. Привыкший к шуму литейки, к запаху литейного газа и земледелки, он было подумывал и о женитьбе, но тут жизнь, вернее работа, начисто изменилась. Осмысливая эти изменения, Петька начал задумываться сперва о своей, а потом и не только своей судьбе.
По праздникам и выходным, когда Арсентий распускал по комнате дух одеколона и гуталина, а на столе в соседстве с зеленым графинчиком кипел самовар, Петька брал купленную на паях с Арсентием гармонику, играл и пел знакомую, но заново понятую песню о московском пожаре:
Судьба играет человеком,
Она изменчива всегда.
То вознесет его над веком,
То бросит в бездну без следа.
Лаврентьевна по-матерински тепло глядела на обоих ребят, вагранщик Гусев приходил из соседней комнаты. Зеленый стеклянный графинчик в виде мужичка в лаптях с балалайкой в руках и с пробкою вместо шапки никогда не опорожнялся досуха, пили чай, пели все вместе старые и новые песни либо шли смотреть очередное кино. И Петька опять забывал свою судьбу, но судьба не забывала про Петьку Гирина.
Один из секретарей Михаила Ивановича Калинина (Чухонос, как его мысленно называл Петька) пришел на работу после Гирина, и пришел с понижением в должности. Гирин чувствовал это по его поведению. Чухонос ни с того ни с сего сразу же невзлюбил Петьку, и между ними установились внешне простые и даже как будто бы панибратские, но внутренне довольно холодные отношения. Чухонос все время злил Гирина и ехидно посмеивался над гиринским пристрастием к форсу. (Петька и впрямь был любитель пофорсить: его сапоги всегда блестели, на гимнастерке красовалось два-три значка, а ремень и пистолетная кобура были самыми модными.) Только Чухонос и сам был не безгрешен. Задетый однажды за живое, Петька решил подшутить над секретарем. Из всех недостатков начальства Петька выбрал самый главный и безобидный: почему-то секретарь любил нюхать шапки посетителей. Пока деревенский ходок либо какой другой клиент сидел у председателя ЦИКа, секретарь, изловив момент, украдкой внюхивался в нутро головного убора. Может быть, он различал ходоков по запахам или еще для чего-то, но редкая шапка или фуражка оставалась необнюханной. Гирин знал об этом и однажды в чей-то лохматый крестьянский треух незаметно сыпанул крепкого нюхательного табаку. С тех пор придирки стали еще чаще.
Сегодня секретарь с утра послал Гирина отвезти пакеты по адресам нескольких госучреждений. Петька до обеда развозил пакеты, беря расписки в их получении, потом пообедал в чайной и вернулся в приемную. Ему не терпелось увидеть Данила, которого он не признал утром. Не признал нарочно, из опасения помешать самому мужику: Чухонос не любил протекций. (Петька давно понимал это слово, как и многие другие слова.)
Под вечер Петьку послали с бумагами в редакцию газеты «Известия», потом Чухонос, отправляясь домой, велел отнести толстый пакет в ОБЖ. ОБЖ, или объединенное бюро жалоб, находилось тут же, в одном доме с приемной, но там было так много народу, что Гирин с трудом протолкался к кабинету Пархоменко. На замзав бюро жалоб наседали многочисленные, в основном столичные, жалобщики, и Гирин вспомнил изречение Михаила Ивановича, оброненное им однажды при Петьке у барьера приемной: «Раз жалуются, значит, дело идет».
Пархоменко — молодой, красивый, черноволосый парень — вышел из кабинета и вошел в другой кабинет. Гирину не хотелось ждать, и он рассудил просто: надо отдать документы завтра, а сегодня немедля ехать домой.
Он так и сделал. Купил в кооперативном магазине несколько селедок, а в другом две четвертинки и, придерживая портфель, через две ступеньки вбежал по лестнице. Распахнув двери, Петька гаркнул:
— Ночевали здорово, товарищи!
— Вот, как раз к самовару, — обрадовалась Лаврентьевна. — Мой руки и садись.
— Погоди, мамаша, дай поздороваться, Данилу Семеновичу… — Петька коротко сжал костлявые, в жилете Даниловы плечи. — Не сердишься?
— Да ведь что… Я ведь, парень, тоже с понятием. Сперва-то вроде бы и приобиделся…
— Ну и ладно. Три, Семенович, к носу, все пройдет!
— К носу и тру.
— С кем, Данило Семенович, приехал? — фыркая около умывальника, спросил Гирин.
— Ох, и не говори! Потерялся Николай-то Иванович.
— Рыжко, что ли?
— Он, прохвост, сколько ден уж грешу с им. На машине-то едет — ко всем пристает. Кабы без его-то, прохвоста… Я бы не погибал. Везде суется. Взять бы за бороду-то… Не знаю, чего и делать, где его и искать.
— Адрес-то он знает? — Шиловский вышел из-за занавески, открыл горку с посудой.
— Знает, у его и бумажка есть.
— Найдется! — Петька причесался, согнал складки гимнастерки назад. — Никуда не денется Николай Иванович, ему что Москва, что Шибаниха.
— Да ведь как, — не успокаивался Данило, — кабы он, бес, потише-то был да в каждую дыру не совался.
— Найдем твоего земляка, не сумлевайся. Ну, Лаврентьевна, а тебе налить? — Арсентий подмигнул Штырю и Даниле. — Сегодня суббота.
Лаврентьевна замахала руками. Она между тем управилась с селедкой, а Петька сходил за вагранщиком Гусевым. Данило раскрыл корзину, отнес Лаврентьевне завернутую в холстину баранину, а несколько пирогов выложил на стол. При виде выпивки застеснялся.
— Ох, ребята, выставлять-то бы надо мне, а не вам. Гли-ко, Петр Николаевич, какое я дело-то провернул? Ведь я с самим Калининым говорил, да и Сталин-то был тутот-ка. Ага, и Сталин был в етой комнате!..
— Да ну? — удивился Петька.