X
Шибаниха ждала свадебный поезд. Роговский задумчиво-тихий дом словно помолодел. Разметен и откидан снег у крыльца и взъезда, ворота — настежь, у приступка охапка темно-зеленой хвои. Ступенька с прибитой на счастье подковой вышаркана до яичной желтизны, пол в сенях тоже вымыт с дресвою и устлан половиками. От крыльца и от пола еще со вчерашнего веет свежестью вымерзающей влаги, с черемух напротив крыльца тихо опускаются звездочки инея. Только что кончилось красование.
Народ от дома схлынул на время. Вера вместе с девками поднялась через люк в верхнюю половину.
В розовой от косого зимнего солнца нижней половине сидел за столом принаряженный дед Никита. Он сквозь очки читал псалтырную книгу, но от волнения поминутно покрякивал. Иван Никитич принимался то за одно, то за другое, пока ему не велено было отступиться и сесть, чтобы не мешал. Аксинья и сватья Марья Миронова с ног сбились, готовясь к свадьбе. Иван Никитич, не зная куда деть беспокойные руки, сидел на лавке, старался успокоиться и просветленно поглядывал на жену.
Несмотря на сгорбленную от многолетней работы спину, Аксинья была еще статна, ядрена, и Ивану Никитичу припомнилась вдруг своя, давно забытая свадьба.
Тридцати лет пришел он с войны, пришел, считай что, к пустому месту. Пока ползал на брюхе по рыжим маньчжурским сопкам, дома свершилось несчастье: отец огорел. В поднебесье ушло только что срубленное гумно с необмолоченным урожаем.
За два года, как на войне, на карачках выползали в лесу две подсеки, на третий год спалили пеньки и заломы, посеяли ячменя. И ячмень вымахал высокий, усатый — колом не проткнешь золотую хлебную гущу — До столыпинских отрубов успели срубить гумно и погреб, даже по ночам, скрипя зубами, махал топором. И только после этого Аксиньин отец начал здороваться при встречах. Суров был старик, не во грех будь помянут! Рогов обвенчался с Аксиньей, жил с ней согласно, дружно и все ждал сына — подмогу в работе, заступника в старости. Но первой родилась дочь Верушка…
Иван Никитич почуял, как в сердце опять знобящей тревогой шевельнулось глухое предчувствие горя. Это уже не первый, а второй раз. Помнится, после сговора решили морозить в избе тараканов. Иван Никитич переправил семью к Евграфу Миронову, и Верушка вместе с Палашкой в последний раз гляделись в зеркало, прибирали в избе. Девки насыпали в бадью толокна, начерпали из кадки блюдо рыжиков, прихватили прялки с куделями — и за порог, с отцовских глаз долой.
«Хы! Стой, редкозубые! Стой, вам говорят», — окликнул Иван Никитич. Девки глуповато прыснули в рукава. «Я вам пофорскаю, вот! Хоть бы перекрестились. Навыкли трясти титьками, рады из дому вон». — «Да ведь мы, тятя, придем еще», — засмеялась высокая, в мать статная Вера. «Ладно, ступайте уж». Иван Никитич еле спрятал в бороде добрую отцовскую улыбку, не годится баловать дочку, хоть и любимую.
Помнится, девки убежали, а он еще долго ходил по избе. Ему было жутко распахивать двери, пускать в избу густой январский мороз. Открыл подполье, поглядел, надежно ли укрыты картошка и брюква, уже обметанная зелеными росточками. Подошел к печи. Большая, беленная раствором золы, сбитая много годов тому назад печь эта не остывала еще ни разу. Она кормила и поила дочь Верушку и ее брата, надежно лечила немочи деда Никиты. Безропотно сушила обутку, зерно, лучину… Тогда Рогов с такой же, как сегодня, тревогой открыл вьюшки и выставил заслонку. Тараканов было густо, особенно около кожуха и полатей, в щелях тесаного потолка и у трубы. Они водили усами, ничего не зная о своей предстоящей беде. «Что, рыжие? — вслух весело сказал Иван Никитич. — Вот вы у меня кряду запляшете», — распахнул широкую дверь в сени. По полу белым густым валом покатился холод. Жилой дух, сдобренный запахом печеного хлеба, запахом кожаной упряжки, сухой лучины и пареной брюквы, быстро исчезал, уступая место чему-то бесцветному и морозно-безжизненному. Тогда у Ивана Никитича стало неловко и пусто на душе — это он хорошо запомнил. Но, увидев, как притихли скопища ошарашенных тараканов, он снова почему-то развеселился. «Вот эдак вас, рыжих, эдак. Всех до единого, всех под корень!»
Вышел из избы, закрыл на замок ворота в сени. Скрипя серыми валенками, пошел к Евграфу. Но не утерпел, оглянулся. Над трубой чуть заметно дрожало покидающее избу тепло.
…Девки, подружки Верушки, опять скопились внизу, они бегали от окна к окну, переговариваясь шепотком. Охали, радостно-перепуганные и праздничные. Палашка Миронова вдруг в радостном ужасе всплеснула руками.
— Ой, девоньки, едут ведь!
Все девки и Аксинья со сватьей Марьей метнулись к окошкам. Туда же, стараясь быть степеннее, подошел и Никита.
— Ну, ну, полубелые, дайте и мне!
— На трех лошадях, мамоньки!
— Что делать-то, Оксиньюшка? Овес-то у нас да и симячко не насыпано!
— Беги, сватья, беги скорее, ради Христа!
Сватья Марья, подхватив подол черного своего сарафана, по-коровьи, неловко побежала в сенник за овсом и льняным семенем. Девки, накрывая на стол, еще быстрее заметались по избе. Аксинья торопливо снимала с божницы икону.
Иван Никитич дрожащими руками одернул жилетку, надетую поверх красной, белым крестом вышитой рубахи, виновато взглянул в зеркало. И, сдерживая волнение, повел седеющей бородой.
— Ты, Оксинья, значит, это…
Аксинья на секунду ткнулась головой в его плечо, заплакала, но также быстро осушила глаза. Она сунула ему в руку иконку и исчезла. Он, не зная что делать, положил образок, взял с полицы широкую кованую ендову, вытащил из насадки обрубок веретена и нацедил сусла. Сусло было темное, с желтоватой душистой пеной. Иван Никитич приготовил два блюда и заперетаптывался.
— Самовар-то сейчас или погодить?
— Погодить! Ой, погодить… — Аксинья и сама растерялась. Поезд о трех корешковых и одних деревянных санках ехал уже через мост, кони шли усталой рысью. У околицы сидевший в передних санках дружко махнул кнутом, негромко и часто запели по улице медные бубенцы. Вороная кобыла, колесом гривастая шея, вынесла санки с женихом на середину Шибанихи. Сажени на три вослед, вся в лентах, шибко шла чалая, запряженная в деревянные, расписанные вазонами сани. В санях, в куче гостей играл на гармони привозной из жениховой родни гармонист. С бубенцами, с лентами в конских гривах вымахали в деревню еще две упряжки, правда, вожжи у них были уже не ременные, а веревочные. И это тоже не ускользнуло от востроглазых шибановских баб.