Сережка перестал вязать, слушал. Аксинья ловко постукивала мутовкой, рассказывала:
— Вот, закрыли покойника, легли спать. А дело было тоже о святках. Огонь, благословясь, погасили. Спят они, вдруг мальчик маленький в полночь-то и пробудился. «Мама, говорит, тятя встает». — «Полно, дитятко, спи». Он ее опять будит: «Мама, тятя встает!» — «Полно, дитятко, перекрестись да спи». Никак не может матка-то пробудиться. Тут мальчик и закричал не своим голосом: «Ой, мама, тятя к нам идет!» Она пробудилась, а колдун-то идет к ним, руки раскинул, зубы оскалены…
В роговской избе стало тихо, казалось, что даже тараканы в щелях примолкли. Вдруг огонь в лампе полыхнул, двери широко распахнулись, что-то большое и лохматое показалось в проеме.
— Ночевали здорово! — сказал Носопырь. И перекрестился.
Иван Никитич плюнул. Вера заойкала, а Сережка, белый от страха, поднял с полу копыл с вершей.
Носопырь сел на лавку.
— Ну, видно, пора и ужнать! — сказал весело Иван Никитич. Он сложил завертки и пошел к рукомойнику. Аксинья отложила рыльник и начала собирать на стол.
— Что, дедушко, не потеплело на улице-то?
— Нет, матушка, не потеплело.
— Пусть. Видать, сенокос будет ведреной.
У Носопыря заныло в нутре, когда Аксинья выставила из печи горшок со щами. Носопырь снял свою лохматую шапку, склал ее на лавку около. Только теперь Вера рассмеялась своему испугу.
— Ну, дедушко, как ты нас напугал-то!
Увидев, что одно ухо шапки без завязки, она рассмеялась еще громче.
— Ой! Ухо-то у тебя без завязочки! Дай-ко я тебе пришью.
— Пришей, хорошая девка.
Вера достала с полицы берестяную с девичьим рукодельем пестерочку. Нашла какую-то бечевку и вдела в иглу холщовую нить. Носопырь подал ей шапку. Вера вывернула в лампе огонь, чтобы было светлей пришивать. Вдруг она завизжала, бросила шапку на пол и затрясла руками; из шапки проворно выскочил мышонок. Все, кроме Никиты и кота, устремились ловить. Аксинья схватила ухват, Сережа лучину. Иван Никитич затопал валенком. Поднялся шум, а мышонок долго тыкался по углам, пока не нашел дырку под печку.
— Серко! А ты-то чего? Лежит, будто и дело не евонное. Ой ты, дурак, ой ты, бессовестной! — Аксинья поставила ухват и начала стыдить кота: — Гли-ко ты, прохвост, тебе уж и лениться-то лень, спишь с утра до ужны!
Кот как будто чуть застеснялся, но виду не подал. Он зевнул, спрыгнул с лежанки, потянулся и долго царапал когтями ножку кровати. От многолетнего этого царапанья ножка стала тоньше всех остальных, Серко точил когти только на ней.
— Ай да Серко! — подзадоривал Иван Никитич. — Ну и Серко, от молодец, от правильно делаешь! Нет, это неправильно ты делаешь…
— Он, вишь, мышонок-от… визоплох, — заступился за кота Носопырь. — Можно сказать, по нечаянности минуты.
— По нечаянности! — Аксинья все еще хлопала себя по бедрам. — Да его бы неделю не кормить, его, сотоненка, надо на мороз выставить.
Иван Никитич, перекрестившись, полез за стол. Когда все упокоилось, Аксинья уже всерьез обратилась к Носопырю:
— Дак каково живешь-то?
— Да што так бы оно и ничего, — Носопырь поскреб за ухом. — Только с им-то, с прохвостом, все грешу.
— С кем?
— Да с баннушком-то.
— Шалит?
— Варзает. Нет спасу. — Носопырь переставил с места на место длинные ноги. — Сегодня уж я не хотел с ним связываться. Нет, выбил из терпенья.
— А чего?
— Да спички уворовал.
— Мышонка-то, видать, тоже он подложил!
— Знамо, он. Больше некому.
Женщина сочувственно поойкала.
— А ты бы святой водой покропил. Углы-то!
Она раскинула на столе широкую холщовую скатерть, выставила посуду. Дед Никита положил на полицу ножик и недоделанную ложку, вымыл руки. Перекрестился, оглядел избу. При виде Носопыря крякнул, но ничего не сказал и, по-стариковски суетливо, уселся за стол. Начал не спеша резать каравай.
— Ну, со Христом! — Хозяйка разложила деревянные ложки.
— Верка, а ты чего? — оглянулся Иван Никитич.
— Не хочу, тятя.
Она подала Носопырю шапку с новой завязкой и, приплясывая, повернулась у зеркала. Спрятала под платок толстую, цвета ржаной корки, натуго заплетенную косу. Надела казачок, схватила какой-то приготовленный заранее узел и, вильнув сарафаном, выскользнула из избы.
Носопырь раза два для приличия отказался от предложенной ложки. Потом перекрестился и придвинулся к столу. Он с утра ничего не ел, запах щей делал его словоохотливее. Стараясь хлебать как можно неторопливее, говорил:
— Он, понимаешь, днем-то смирёный. А как ночь приходит, так и начинает патрашить.
— Ты бы, брат, взял да женился, — сказал Иван Никитич. — Вот бы тебе и не стало блазнить-то. Тебе потому и блазнит, что холостой живешь.
— Чево?
— Без бабы, говорю!
— Один.
— Ну вот… Долей-ко еще, матушка.
Хозяйка, смеясь и махаясь на мужа, сходила к шестку. Большое деревянное блюдо еще раз наполнилось щами. После старательно съели пшенную кашу, потом выхлебали опрокинутый в блюдо, залитый суслом овсяный кисель.
— Право слово, — не унимался Иван Никитич. — Вон хоть бы Таня. Чем тебе не старуха? Тоже одна живет. Женился бы, понимаешь, то ли бы дело.
Сережка за столом фыркнул. Дед Никита смачно кокнул ложкой по его кудельному темени. Парень перестал жевать, хотел обидеться, но фыркнул еще и, сдерживая смех, выбрался из-за стола.
— Мам, мне бы рукавицы!
— Куда лыжи-то навострил? Опять до полночи прошараганитесь. Диво, и мороз-то вас не берет!
Однако мать подала Сережке сушившиеся в печурке рукавицы. Парень проворно убрался к дружкам на морозную улицу. Вскоре заторопился гулять и Иван Никитич. Аксинья, вымыв посуду, тоже засобиралась в другоизбу. Носопырь отправился вместе с ними.
Дома остался один дед Никита.
Он увернул в лампе огонь, закрыл трубу жаркой лежанки. Сходил на сарай и в хлевы навестить скотину.
За печным кожухом потрескивала, высыхая, лучина, шуршали в стенах тараканы. Кряхтя от боли в спине, дед Никита опустился на колени, с виноватой отрадой, исподлобья взглянул на божницу. Перед большеглазым и скорбным Спасом чуть покачивалось на цепочке оправленное в резную медь голубое фарфоровое яичко, за ним тускло горела лампадка. Никита кидал щепоть ко лбу и по костлявым плечам, шептал молитву на сон грядущий: