— Нехорошо! Совсем нехорошо… — охал на лавке поп.
Палашка побежала за бабкой Таней, которая умела вправлять пупы лучше всех. Тем временем, распрягши коней, в избу собирался народ, все мыли у рукомойника руки.
— Вот, Николай Иванович, — сиротским голосом толковал Северьян Брусков. — Это тебе не кропилом махать, топориком-то…
— Молчи, Жук! Ох, молчи, фараон…
— Я, конешно, что, я, пожалуйста, — Жучок не спеша уселся к нему в изголовье.
Евграф налил попу стопку водки.
— На-ко, батюшко, может, и полегчает.
Отец Николай хотел приподняться, но только охнул и стукнулся о лавку. Ему подоткнули под голову чью-то душегрею, хотели обуть в свежие Евграфовы валенки, но они не подошли по размеру.
— Ишь, мослы-то у тебя, — пел Жучок, который тщетно обувал попа. — Ей-богу, не позавидуешь. Из скольки фунтов, Николай Иванович, катанки катаешь?
— Из шести, бес, ох, из шести…
— Да что, Николай Иванович, лаешь-то на меня? Я его обуваю, а он лает. Не зря, видать, тебя голосу-то в сельсовете лишили.
— Истинно говорю — уйди.
Жучок смиренно отошел от попа. Многим не понравилось, что он напомнил сейчас о лишении голоса, но все промолчали. Изба все больше наполнялась народом, подавали советы, как вылечить Николая Ивановича.
— А вот летом бы, крапивой натрешь поясницу-то, все как рукой снимает.
— Муравьиное масло тоже хорошо.
— Таню, Таню ему надо.
— Эта сделает!
— Не Таню, а хорошую баню.
— Лавку-то занял, и посидеть негде.
— А у Носопыря-то какое лекарство, может, подойдет?
Николай Иванович охал, лежа на лавке, когда присеменила на помочи Таня. Она сразу приступила к делу. Николая Ивановича повернули на брюхо, закатали рубаху. Шмыгая носом, Таня подсела к попу, зашептала что-то:
— Хосподи, благослови и спаси, хрис…
Она взяла в щепоть кожу на пояснице попа, оттянула, разгладила, оттянула еще, подсекла другой рукой и каким-то быстрым ловким движением крепко завернула. Поп охнул, в пояснице у него что-то хрустнуло.
— Вставай, батюшка, благословясь!
Николай Иванович, не веря в свое излечение, все еще лежал.
— Николай Иванович, пгги остывают.
Отец Николай облегченно поднялся, все начали хвалить Таню. Между тем запахло мясными щами, Евграф принес насадку пива, распечатал пару посудин. Иван Никитич встал, все затихли.
— За работу вам, люди добрые, спасибо, дай всем бог здоровья. Спасибо! Честь и место! — Он трижды поклонился, приглашая народ за стол, поклонился и Евграф, и Марья, и Аксинья. Люди, крестясь, заусаживались. Из пяти деревянных блюд в нос шибало горячими щами, за каждым блюдом оказалось по семь-восемь человек.
Акиндин Судейкин пересел сам, подмигнул кому-то, сделали небольшое перемещение, и Таня оказалась рядом с Носопырем. Не все сразу заметили это: уж очень вкусны были щи, а голод велик. Марья с Аксиньей не успевали доливать. Ложки стучали друг о дружку, люди прикрякивали. Последний раз бабы добавили в блюда и высыпали туда же крошеную говядину. После щей они подали горячий саламат: пареную овсяную крупу, щедро сдобренную топленым коровьим маслом. Но многие уже насытились и отодвинули ложки. В Жучковой компании хлебал один он: Нечаев, Новожилов и Володя Зырин уже сворачивали цигарки. Жучок старательно дохлебал саламат и хлебным мякишем начисто зачистил остатки. Он подал блюдо Николаю Ивановичу.
— На-ко, батюшка, дохлебай. Больно скусно.
Отец Николай, не заметив подвоха, взял блюдо.
— Ах ты, Жучок, едрена-мать… — Он бросился к обидчику через стол, но тот увернулся от преследования. — Ах ты бес криворотой, да я тебя.
— Остепенись, батюшка, еще кисель есть, — подал голос Акиндин, все зашумели.
— Я ему, бесу, саламат вытряхну, ей-богу!
— Не связывайся лучше!
— Нет, а слабо!
— Ничего тебе, Николай Иванович, с Брусковым не сделать.
— Оборет, это уж как пить дать!
— А где Судейкин-то?
— Да, да, ну-ко, Акиндин, спой, чего навыдумывал-то севодни.
— Я к осине-то подъехал, гляжу — директива…
— Спой, Акиндин, послушаем.
Акиндин вылез из-за стола, ушел курить к порогу. Кисель с молоком хлебали уже всего человек десять, все давно были сыты.
— Царю да киселю места хватит, — приговаривал Кеша, хлебая на пару с отцом Николаем.
Евграф подошел к Акиндину Судейкину. Не желая, чтобы Акиндин пел, он завел с ним разговор, и Судейкин степенно присел на приступок.
— Да, Евграф да Анфимович, по нонешнему времю строить накладно. Я вон хлев начал рубить, да и то… Сколько дерев-то вывезли?
— Триста. Кабы топорики-то повострей, оно бы…
— Порядошно.
— Акиндин Ларивонович, топорами-то меняться уговаривались, — не отступал Евграф.
— Чего?
— Топориками-то хотел махнуться, ну-к, покажи.
— Да у меня дома.
— А это чей? Разве не тот?
— Этот не тот, — Судейкин отодвинул топор подальше.
— Как же не тот, ежели с круглым клеймом, — Евграф вытащил топор Акиндина из-под лавки. — Вишь ты, вроде пилы… По гвоздю, что ли, тюкнул?
— Неужели? — притворялся Акиндин.
— На то Христос…
— Хм. Вот мать-перемать, а ведь и правда. Где это я?
— Видно, нечаянно, — сочувственно сказал Евграф и пошел ставить самовар.
По избе шли всякие разговоры. Вспоминали, кто сколько срубил и отвез дерев, как разъезжались на глубоких снежных местах.
— Дедко, а ты чего, обедать дак ты тут, а в лес тебя нету.
— Ось? Худо я чую-то.
— Не скажи. Дедко робил не хуже тебя. Все сучья у нас спалил, вишь, и сейчас гарью пахнет.
— Запахнешь, коли в бане живешь.
— А ты, Миколай Миколаевич, когда жениться-то будешь?
— Моя малина не опадет.
— Ой, гляди, комиссар!..
— Сопронов-то дома? Пришел, приступом ко мне: подпишешься на сельский заем? Я говорю, нет, Гено, у меня налогу еще второй строк не плачен. Он за скобу. Подпишусь, говорю, только не уходи.
— А вот Кеша опять в карты выиграл третьего дни.