То тут, то там сказывались гармони, но затихали, было еще рано гулять. Ольховские тещи, накормив зятьев блинами, сбирались компаниями, судачили обо всем на свете, разбирали по косточкам ребят и девок.
У кооперации, около магазеи сдавали хлеб, говорили о ценах.
— Разве это дело? Рожь руль сорок четыре пуд, а сдай, не греши!
— Истинно!
— У меня вон по три рубля покупают, с лапочками.
— Какая экая сто семая-то?
— А такая! Загребут на казенный харч, и будешь трубить.
— У меня так и ржи всего ничего… Да налог требуют.
— Кеша, а тебя пошто от налогу-то освободили? — спросил Африкан Дрынов, дальний родственник Савватея. Кеша Фотиев тряс мотней около магазеи, помогал выгружать мешки в надежде на угощение. На вопрос Дрынова Кеша хохотнул и сказал:
— На вино, понимаешь, не хватало. Пьян да умен — два угодья в нем.
— Насчет ума не знаю, а насчет вина все подходит, — заметил Дрынов.
Толпа вдруг шарахнулась в сторону от дороги: по улице шпарила упряжка Володи Зырина. В допотопных санях сидел Носопырь и чинно правил. Рядом с ним сидела старуха Таня. Вызванные на собрание, они в разное время, пешком, вышли из Шибанихи. Поехавший кататься Володя Зырин посадил сперва Таню, после Носопыря.
Въезжая в Ольховицу, Володя подал вожжи Носопырю, а сам развернул гармонь. Он играл что было мочи, а Носопырь правил, сидя обок с Таней. Народ оценил это событие по достоинству.
— Чего, Володя, молодых-то куда повез?
— Да списываться, чего спрашивать.
— Хорошее дело.
— Больно добра свадьба-то? Это откуда эдаки?
— Шибановские!
— С богом, в самое время.
«Молодые», с гармонией, проехали прямо к волисполкому, и все опять сгрудились вокруг Савватея, обсуждая будущее его геройской кобылы.
Данило Пачин еще до Пашкииой свадьбы проводил на службу в армию старшего сына Василия и теперь каялся, что отдал Пашку в примы. Поездка в Москву его обнадежила. Авось восстановят в правах, возьмет Данило кредит, может подумать и об аренде земли. Только без Василия, с женою и малолетком Олешкой много не развернешься. Устарел Данило, годы не те. Вот почему украдкой от Катерины он размышлял о том, что Пашка с женой, может, согласился бы переехать обратно в Ольховицу. Но когда Данило узнал, что сын начал строить мельницу, думы эти сразу отпали… Не поедет Пашка обратно, и думать нечего. Уродился сынок упрям, даже неизвестно в кого. Ох, сгубит его эта мельница! Данило вздыхал, хотел отговорить сына от проклятого дела. Но когда узнал, что в пай вступил и Евграф и Клюшин, передумал: «Пусть. Только эти-то дураки чего думают? Разорятся вдрызг. Может, и сделают мельницу. А после что? Не те сроки, не те! Не та нынче пора».
Чувствовал это Данило и Пашку жалел, но он знал и то, что теперь его ничем не остановить.
И все же все последние дни Данило жил с тайной какой-то радостью. Он даже помолодел и ущипнул как-то Катерину, а сына Олешку все гладил по голове. Не раз покупал ему леденцов да уговаривал, чтобы лучше делал уроки. Олешка учился в первой ступени. Он не привык к особинкам и дичился подарков.
— Олешка, это чего у нас с отцом-то? — удивлялась и Катерина. — Каждое утро будто Христов день.
Данило ничего на это не отвечал. Он ждал чего-то с часу на час.
В субботу перед первым днем масленицы Катерина натворила корчагу овсяных блинов. Хоть и не зять приезжает, а сын, да все равно масленица. Пашка в субботу не приехал, а в воскресенье Катерина утянула Данила в церковь. Данило не особенно любил это дело, но уж так повелось, притом ему хотелось поглядеть на народ.
Отец Ириней был стар, служба прошла невесело, не то что у Рыжка в Шибанихе. После службы отец Ириней сказал короткую проповедь.
Данило не больно и разбирался в мудреных словах, понял только, что опять надо терпеть и что любая власть от бога. Домой пришли к полудню. Катерина, наставлявшая самовар, сокрушалась, куда деваться с блинами. Такую напекла прорву, а есть некому. И тут в заулке почуялся колокольчик, пробарабанила губами чья-то лошадь. Данило в одной жилетке выбежал на крыльцо: Павел уже разнуздал Карька. Из санок соскочила на снег румяная от езды Вера.
— Ой, тятенька! — Она подбежала к крыльцу, обмела снег с валенок и отряхнула сенную труху. — Все ли здоровы-то?
— Здоровы, здоровы, все ладно, слава богу. Давай иди к матке, проходи…
Данило помог сыну распрячь лошадь. Они сняли упряжь и обтерли Карька сенным жгутом. Пока Павел затаскивал хомут, дугу и седелку в сени, отец принес холщовую подстилку и накрыл ею вспотевшего мерина.
— Часика через два напою. Чего это? Как в бане выпарили.
— Да объезжал Савватея, — усмехнулся Пашка. — Судейкина с Ундером тоже объехали.
Данило неодобрительно крякнул.
— Ну, пойдем, самовар на столе.
Павел с наслаждением потоптался на родимом крыльце. Подковка, прибитая еще дедком, была на месте, веревочка воротной защелки прежняя. Он знал здесь каждый сучок, на этих воротах и половицах сеней. Обитые рогожею двери в избу открывались тоже по-прежнему, легко, мягко, и той же квашонкой и сухим луком пахло в избе. Он был дома на Васильевых проводинах, но тогда не до квашонки было: провожали Василия всей деревней, с гармоньей, с пивом.
Павел успокоил заохавшую мать, снял шерстяное полупальто и шапку, повесил у дверей на деревянную вешалку.
— От Васьки-то было письмо?
— Было одно с дороги-то! — запричитала Катерина. — Говорит, что на море везут, а куды — не сказывают. Ты, Верушка, сняла бы катанки-то. Отец, подай девке теплые.
— Девка… — Павел, подбадривая сразу присмиревшую Веру, украдкой охватил ее тонкую сильную поясницу. Это углядела Катерина, засмеялась.
— Ну, еще не наобнимались! Ну-ко, давай садитесь, со Христом. Отец, нечего прохлаждаться.
Данило достал из шкапа четвертинку. Большая сковорода с маслеными блинами, посыпанными заспой, появилась из печи. Павел щипцами наколол сахару.
Не успели выпить по чашке чаю, как к дому подъехали сначала одна подвода, потом другая. Первым послышался в дверях бас шибановского попа. Он еще с порога, не поздоровавшись, спел: