Гул, шум и выкрики заглушали слова председателя, мужики кричали каждый свое:
— Путаники!
— Свои-то хуже чужих, не нами сказано.
— А Николая-то Ивановича? Рыжка-то тоже восстановили?
— Нет, попу Москва отказала, говорят, много вина пьет.
— Ох, робята, а в кулаках-то бы походить. Хоть с недельку! — кричал Акиндин Судейкин.
— Нет, Акиндин, ты оставь такое мечтанье! — Савватей Климов хлопнул Судейкина по спине. — Тебе надо прямиком в бедняки, ты со своим Ундером и на середняка-то не волокешь. Ну какой из Ундера середняк? Моя кобыла и то…
— Жива?
— Кто?
— Да кобыла-то…
— Моя кобыла Сопронова переживет…
— Ну, это ты здря!
— Чего?
— Да насчет Сопронова-то.
Сопронов между тем исчез со сцены. Все кричали кто во что горазд, особенно старался усташинский мужичок. Обращался он неизвестно к кому, доказывал, махая сразу двумя руками.
— А вот что, ребятушки. Литра! Литра виновата во всем! Это она сгубила руськое царство!
— Водка-то? Оно верно!
— А вот бабы еще подымутся!
— Чур — будь!
— Моя дак уж поднялася.
— А Сопронов-то? Есть же такие упругие люди!..
Изба-читальня быстро пустела.
XVIII
Пред Шибановского сельсовета Николай Николаевич Микулин, по прозвищу Микуленок, отказавшись от поднесенной Данилом стопки, подкатил к помещению ВИКа незадолго до сопроновского собрания. Он меньше всего думал о собрании. Веселые мысли молодости громоздились в его беззаботной, не обремененной воспоминаниями голове. Они, эти мысли, шли внахлестку, одна за другой и одна другой лучше. Микуленок был рад, что в уезде он на хорошем счету, что его уважают в Шибанихе и что есть такая девка — Палашка. Наконец, радовался он просто масленице и всему белому свету.
О том, как ехали с Палашкой в Ольховицу, он старался не вспоминать, чтобы надольше хватило. И все-таки нельзя было не вспоминать. Он усадил ее в сани у Шибановского сельсовета. Отдельные мужики затеяли езду на обгон, как в прошлом году. Микулин всех пропустил вперед. А когда он с Палашкой остались одни на Ольховском волоке, он бросил вожжи и начал тискать девку. На сене — в широких, с высокой спинкой сельсоветовских санях. Она сначала со смехом отпихивалась, визжала и брыкалась, потом как-то сразу обмякла, затихла в его неутомимых руках и, закрыв глаза, перестала отталкиваться. Он, забыв себя, приник к ее алому, полуоткрытому, с белеющими в глубине зубами рту, не жмурясь впился в него. Сквозь ее вздрагивающие ресницы и неплотно прикрытые веки он видел белые полоски глазных яблок, видел прозрачный гарус растаявших на ее лице снежинок. Останавливая частое, пахнущее свежестью зеленого огурца дыхание, она только легонько постанывала, и правая рука Микулина без его ведома оказалась в потемках Палашкиного казачка. Мягкие, волнующе-теплые эти потемки совсем лишили его рассудка…
Немудрено, что, подъехав к волисполкому, он все еще ни о чем не думал. Лошади он бросил охапку сена и не вбежал, а взлетел на крыльцо, в коридор, открыл какие-то первые попавшиеся двери. Это оказалась комната маслоартели, иначе — Ольховского животноводческого товарищества. Человек шесть мужиков сидело в товариществе. Говорили что-то насчет нового сепаратора. Бухгалтер Шустов оглядел поверх очков странно веселого Микуленка, сказал:
— Ты это что, Николай Николаевич? Как с цепи сорвался, и не здороваешься.
Микуленок по-дурацки, с улыбкой во все свое круглое лицо глядел на Шустова. Но Шустов уже объяснял мужикам что-то денежное, говорил о выгодности покупки породистого общественного быка. Мужики соглашались с бухгалтером: бык товариществу требовался позарез. Ко всему этому накопилось много заявлений с просьбой о приеме в колхоз, то есть в товарищество. Надо было скорей собирать общее собрание маслоартели, а председатель Крылов не ко времени отпросился в отпуск. Микулин слушал эти хозяйственные разговоры и улыбался, слушал и улыбался. Он все понимал, но смысл как-то не очень его задевал, хотя в другой раз он обязательно бы включился в разговор. Он сходил в соседнюю комнату, в ККОВ, где тоже было много народу, перездоровался там со всеми за руку, зашел в финотдел ВИКа, потом проведал мерина. На сопроновское собрание он опоздал, просидел опять же у бухгалтера Шустова, а когда протолкался в избу-читальню, дело уже подходило к концу: Данило Пачин тряс бумагой перед носом Сопронова.
Микулину стало жаль Игнаху, но, с другой стороны, он подумал, что так ему и надо. Когда народ зашумел по-настоящему и Сопронов пропал со сцены, Микулин протолкался к Степану Ивановичу, поздоровался все с той же не подходящей для такого момента улыбкой. Степан Иванович заметил эту улыбку, удивился, но не стал ничего спрашивать. Хмурый, расстроенный, он все еще играл желваками.
— Зайди, Николай Николаевич, надо поговорить.
Микулин прошел в лузинский кабинет, который уважал за внушительную, непонятную эдисоновскую коробку. Телефон всегда вызывал у него чувство восхищения.
— Вот что, Николай Николаевич… — Лузин в упор поглядел на шибановского председателя. — Надо срочно собрать ячейку. Такое головотяпство дальше терпеть нельзя. Ты видел, что Сопронов натворил?
— Беда! — Микулин все еще улыбался.
— Не согласовал ни с членами ВИКа, ни с ячейкой… Объявляет собрание бедноты…
Лузин пристально посмотрел на Микулина и резанул напрямик:
— Как ты насчет Сопронова? Поддержишь меня на ячейке? Или пойдешь заодно с ним? Скажи прямо, дело серьезное.
Микулин не ожидал такого вопроса. Он уважал Степана Ивановича, считал его самым авторитетным членом Ольховской ячейки. Но и Сопронова было жаль, особенно за сегодняшний день. Игнаха хоть и послан уездом, но был свой, шибановский, к тому же он не числился пока ни в какой должности, жил бог знает на какие шиши.
— Внушить ему надо бы, Степан Иванович, разъяснить… Все-таки жаль мужика.
— Нет, брат, тут разъяснения не помогут! — Лузин, щелкая суставами пальцев, отвернулся к окну. — Тут дело серьезное. Давай беги за Веричевым! Усова и Дугину я предупредил. Скажи, чтоб шли срочно!