Он не пошел во флигель, где жил, и снова лег, тишина была необъятная. И вновь исчезли три измерения, вновь бескрайность, безбрежность пространства растворили его, и только какие-то абстрактные образы чередовались, путались, поглощая друг друга, смещались, исчезали и вновь нарождались в его сознании.
V
Был второй день праздника.
Данило Пачин гостил в Шибанихе, сидел за столом. Он вместе с женой и подростком-сыном гостил первый день у шурина Евграфа, а на второй все трое пришли к Роговым. Как-никак родной сын Пашка вышел сюда в примы.
На столе стояла точеная хохломская чаша сусла: у Роговых не терпели хмельного на второй день. Данило несколько раз порывался встать, но бабы не наговорились в кути, да и парнишко еще бегал с Сережкой на улице.
Сын Павел с утра ушел на мельницу. Четверо недавно нанятых пильщиков наработались еще до завтрака. Все мужики, кроме дедка Никиты, ушли. Гостить при таких делах было Данилу совсем стыдно, и хотя невестка Вера и сватья Аксинья в один голос уговаривали остаться еще на ночку, он решительно заявил:
— Нет, надо идти! Делов-то много. Надо до навозной и корье бы свезти.
— Да много ли надрали-то? — спросила сватья.
— Пудов пятнадцать будет.
С улицы прибежали взбудораженные Олешка с Сережкой, налились сусла и хотели податься обратно, но Данило остановил Олешку:
— Не нагостился еще?
Сережке не хотелось отпускать Ольховского гостя, но делать было нечего. Данило встал.
— Ну, дак… спасибо, сват. За хлеб-соль! К нам отгащивать. Приходите в казанскую-то. Простите, пожалуйста.
— Вперед не забывайте! — попрощался дедко.
Гости перекрестились, бабы пошли их провожать.
Дедко Никита снял праздничную сатиновую рубаху, сложил в комод. Надел будничную, холщовую. Поясок, вытканный внучкой Верушкой, он повесил за шкапом на свой гвоздик.
— Сергий! Ну-ко, давай пойдем колеса мазать.
Сережке было велено снять праздничные штаны. Дед с насупленным внуком вышли во двор: вся Шибаниха готовилась возить и заваливать навоз. Праздника как не бывало, один отец Николай пировал с беззаботным Кешей Фотиевым, оба не сеяли ржи второй год. Народ ладил телеги, чтобы возить навоз в ночь, из-за оводов и жары.
Дедко Никита учил Сережку мазать колеса. Он подсунул под ось одноколой телеги жердь и подставил дугу, колесо, обтянутое выбеленным железным ободом, оказалось на весу. Никита крутнул его, потом легонько вышиб топориком чеку из оси и снял. Сережка недовольно шмыгал от жары носом. Никита, будто и не замечая этого недовольства, сказал:
— Мажь, батюшко! Да много-то не капай.
Сережка, пересиливая неохоту, взял мазилку. Он макнул ею в деревянное ведро с густой черной колесной мазью. Дегтярный, смоляной запах и глянцевитая, густая, жгутом стекающая с мазилки черная гуща развлекли Сережку. Он и сам не заметил, как прошла обида на дедка. Стало опять интересно, не хуже, чем было утром.
* * *
Вечером, когда дедко запряг Карька в телегу, налетело столько комаров и мошки, что даже звон стоял в воздухе. Сережка проглотил нечаянно двух или трех комаров, от них не было спасу. Карька пришлось всего истыкать дегтярной мазилкой, чтобы его меньше кусали, мать плотно обвязала лицо и шею Сережки старым платком. Сразу стало жарко, но зато мошка не лезла за ворот и в уши. Дедко сходил за кривыми вилашками, телега уже стояла между хлевами. Мать и сестра Вера наметывали навоз. Тяжелые коричневые пласты еле-еле отдирались от подошвы, бабы вилами метали их в телегу.
— Ну, с богом! Поезжай! — сказал дедко, когда телега была наметана с верхом. Карько дернул, гужи напряглись, и дедко вывел воз из темноты двора. Сережка сел верхом рядом с седелкой и расправил поводья.
— С богом… — повторил Никита.
— Дедушка, сколько телег-то надо?
— Да ведь сколь? — дедко усмехнулся. — Ежели считать, дак каждая в тягость.
— Я, дедушко, не буду считать.
— Вот, вот! Не надо, батюшко, считать.
Сережка взыкнул, и Карько, скрипя упряжью, крупным шагом повез телегу.
Отвод был открыт. Сережка увидел много других подвод, иные возвращались уже порожние, ребятишки и девки кричали что-то встречным. По желтому, с розовой белизной полю вилась пыльная накатанная дорога, Сережка хорошо знал две своих полосы в шибановском паровом клину. Он свернул Карька к нужному месту и вдруг обомлел от страха: шагах в двадцати стоял и глядел на него, махая хвостом, Ун-дер. Карько остановился. Ундер, привязанный за веревку, заржал, приблизился и начал обнюхивать морду Карька. Сережка заревел от страха, вцепившись в седелку…
Тонька-пигалица, которая с пустой телегой возвращалась в деревню, остановила свою лошадь и отогнала страшного Ундера:
— Кыш, кыш! Поди, толстоногий, на свое место.
Она подскочила к плачущему Сережке.
— Сережа, ты чего? Ты зря испугался-то, он смирный. Ундер-то… Ну? Да ты не плачь, Сережа, не плачь.
Она сняла Сережку с лошадиной спины и вдруг коротко, сильно прижала к себе. И сразу же отпустила.
— Ох, Сережка…
Она хотела спросить о чем-то, но раздумала и только утерла Сережку полой своего казачка и подсадила на Карька.
Сережка поехал успокоенный…
Он давно забыл, что вчера невзначай рассказал сестре Вере про встречу на речке и про полтинник.
Он заехал на полосу и начал вилашками сцапывать навоз и разгружать. Разделив весь воз на четыре равные груды, развернулся и поехал за вторым возом. Как ни старался он не считать телеги, у него ничего из этого не получалось…
Дедко Никита Рогов пришел к полночи в поле. Он прямыми вилашками раскидал навоз по всей полосе и снова вернулся домой. Сын Иван Никитич налаживал у ворот соху, Павел только что вернулся с мельницы и лег спать под пологом, бабы хотели наметывать девятую телегу, когда внука Сережку совсем сморило. Дедко видел, как ребенок присел на лужок и вдруг повалился на траву.
— Спит работник, — сказал Иван Никитич отцу.
Дедко Никита крякнул и ничего не сказал. Он перепряг Карька из телеги в соху.
— О-ой, а Сережка-то у нас! Спит ведь, — Вера повесила на штырь грязный передник. Она взяла брата в охапку и унесла домой, раздела и уложила под пологом, рядом со спящим мужем.