…Игнатий Сопронов зашел в кабинет, с угрюмой решительностью взглянул на секретаря. Ерохин встал и через стол, за руку, поздоровался.
— Садись.
Сопронов сел, намереваясь тотчас высказать свою просьбу. Ведь его никто не вызывал в уком. Он пришел сюда сам, чтобы посоветоваться насчет работы и будущей жизни. Однако Ерохин заговорил первым:
— Дайте мне ваш партбилет, Игнатий Павлович.
Сопронов отогнул борт бумажного старого своего пиджака, зубами выдернул нитку на зашитом внутреннем кармане, достал завернутый в коленкор партбилет. Бережно развернул и подал Ерохину.
— Так. — Секретарь долго разглядывал партбилет. — Так, так, Сопронов. Ты почему без разрешения уехал из Ольховицы?
Сопронова взорвало, но, сдержавшись, он сказал:
— Как это без разрешения? Я докладывал Меерсону устно и письменно.
— Почему уехал? Куда?
— Уехал на лесозаготовку. — Сопронов назвал место. — А почему, каждому ясно. Мне тоже надо кормиться, я не святой Антоний.
— Так, так. — Казалось, что голос секретаря отмяк и в серых, пронзительно-быстрых глазах засветилось добродушие. — Вы, товарищ Сопронов, четыре месяца не платили взносы.
— В лесопункте не имелось ячейки. В пароходстве я заходил к начальству, там сказали, где стоишь на учете, там и плати.
— Ты что, устава не знаешь? — вдруг крикнул Ерохин. — Партбилета не получишь как механически выбывший.
— Товарищ Ерохин!
— Все! Можешь идти. — Ерохин встал, кинул партбилет в сейф, захлопнул дверцу и повернул ключ.
Сопронов похолодел. Обида, усталость, скопленная за бродячие месяцы, и боль, и какая-то новая, еще не изведанная жалость к жене, к брату Сельке и отцу в один миг свились в один ком и остановились в сдавленном горле. Глаза Сопронова, не подчиняясь рассудку, точили плоский, бывший когда-то купеческим сейф и почему-то то и дело перекидывались с места на место, ища чего-то. Они остановились на тяжелом медном письменном приборе, изображавшем какие-то массивные башни. Он с трудом погасил в себе позыв схватить этот прибор и изо всей силы шарахнуть им в ерохинское лицо.
— Идите, товарищ Сопронов! Такие члены в партии не нужны.
Сопронов повел онемевшими плечами и, потрясенный, скрипнул зубами. Сжав кулаки, он поднялся было вперед и вдруг сразу обмяк, плечи его обвисли, и он, медленно повернувшись, пошел к дверям. В оцепенении вышел он в коридор и взял котомку. Он не помнил, как очутился на жарком укомовском дворе и как ступил на траву.
Горячие камни единственной в городе мощеной улицы, горячие железные крыши домов и нагретые солнцем прутья садовых решеток — все исходило жарою и горьким зноем, как исходила зноем задыхающаяся душа Игнатия Сопронова. Ноги в полыхающих жарой сапогах тоже горели, сопревшие вконец портянки прели вместе с кожей и мясом. Голова разламывалась от боли. В руках и ногах растекалось опустошающее бессилие. Сопронову ничего не хотелось.
Он вышел по дороге в полевом безлюдье, переполз обросшую конским щавелем канаву и почти без памяти ступил в тень каких-то строений. Кажется, это были чьи-то склады. Он запомнил лишь чалую лошадь и одрец, груженный сушеным ивовым корьем, стоявший неподалеку. Он все же снял сапоги и лег на траву, поглядел в огромное синее небо. Какая-то неуловимая, все время ускользающая мысль не давала покоя и толчками заставляла осознавать окружающее. Что это? Он силился изловить ее и осмыслить. Ах это… Да, это вот… Зря он сдал свой наган, когда уезжал в лесопункт. Ему нужен наган, тот самый наган, с поцарапанною, истертою вороньбой. Да, да, наган. Но зачем ему этот старый наган? И вдруг он вслух выматерился. Нет, не для этого ему нужен наган. Еще поглядим, еще неизвестно. Еще все будет, много кое-чего еще будет, и он, Сопронов, еще встанет на ноги. Встанет… Встать, обуть сапоги и идти. Сто верст до Шибанихи не велик путь. Два дня — и дома. Сходить в баню, очухаться и все забыть, скопить силу в ногах, отойти, выстоять. Встать и идти, чего бы ни стоило…
Он хотел подняться, нашарить сапоги и портянки, чтобы обуться, но опять повалился на бок и потерял память. Сквозь нудное, тягостное забытье и боль в темени он услышал короткие чиркающие звуки. Кто-то песочной лопаткой наставил косу, откашлялся и начал косить. Коса была все ближе и ближе, и страх, что она вот-вот вопьется в разутую ногу, нарастал, охватывая душу, но Сопронов не мог освободиться от своего бессилия. Он хотел и не мог, забытье было сильнее того желания и страха.
— Ой, хой, хой! — Данило Пачин перестал косить. — Ты, что ли, Игнатей? Ты как это тут?
Сопронов все еще не мог очнуться. Он бессмысленно глядел на коренастую, в ситцевой рубахе фигуру Данила, глядел и не мог осмыслить.
— А я кошу и гляжу, вроде Игнатей. Так ты чего, заболел, что ли? — Данило отложил косу и присел к Сопронову. — Гляжу, человек в траве.
Сопронов зажмурился, тряхнул головой. Данило помог ему сесть.
— А я гляжу, понимаешь, вроде чего-то знакомое… Дак ты куда, не домой правишься-то?
— Домой… — Сопронов сплюнул горькую желтую и тягучую слюну. — Попить нет ли чего…
— Чичас. — Данило побежал. — Чичас принесу, у меня квас в буртасе. Данило сбегал к подводе, груженной корьем, и принес буртас и пирог.
Сопронов прильнул к берестяной кромке.
— Да ты пей, пей, — суетился Данило. — А я вот корье привез, а кладовщика нету. Покосить надумал на дорогу. А ты заболел, что ли? Вишь, под глазами-то ямы.
— Ничего…
— Вот чичас корье сдам, да и покатим. Завтра к вечеру будем дома. Пришел вроде кладовщик-то. Ты посиди, а я корье-то сдам!
И Данило побежал сдавать корье.
Через два дня Данило привез больного Сопронова в Ольховицу. Сюда на своей Рязанке как раз приехал по каким-то своим делам Савватей Климов. Он с помощью Пачина перенес Игнаху к себе, подостлал ему под голову сена, к вечеру привез в Шибаниху. Сопронова, в горячем жару, за дорогу опять совсем ослабевшего, вынесли из телеги и запод руки увели в дом. Вся ночь прошла в тумане и смуте. Под утро он, весь в холодном поту, опять очнулся, и сердце сжалось в комок от какого-то тягучего и неумолимого страха. Предутренняя звезда остро и безжалостно светила в прореху дырявой кровли. Он долго глядел на эту звезду, с трудом вспоминая все, что случилось. Виски и надбровья разламывались от боли. Он застонал и вдруг начал кувыркаться в темноте через голову. Жена его, Зоя, спавшая рядом на настиле сарая, в ужасе обхватила его руками: