За поскотиной догнали большую стаю усташинской молодежи. Человек сорок ребят с двумя застегнутыми гармошками шли гулять в Ольховицу. Девки ушли то ли вперед, то ли еще правились идти. На выходе к пригорку лошадь Митьки остановилась: усташинцы деловито и бесшумно стали ломать колья. Трещала крепкая еловая изгородь. Парни обрезали ножами концы и сучки, прикидывая колы в руке. Колы были легкие, крепкие.
— Ребята, не дело! — закричал им дедко Клюшин. — Остепенитесь, не дело делаете!
— Вам что за дело! — парни были уже готовы броситься хоть на рога черту. — А вы чьи?
— Шибановские.
— Шибановских не тронем! Проезжайте!
— Что делают, музурики! — качал головой дедко Клюшин. — Опять драка у иродов. А ведь вроде крещеные…
— Пазготни будет, — сказал Жук. Он был усташинский родом. — Не миновать никак пазготни.
За разговорами быстро приближалась Ольховица. Ребятишки открыли отвод, Митька крутнул вожжами:
— Эх, мать честная, хоть прокачу стариков! Ольховицей-то!
Дорога тут была под уклон, и Митька, через всю деревню, рысью подъехал к исполкому. На рундук выбежал председатель Микулин. Он соскочил на лужок, хотел что-то сказать, но осекся: у амбара, стоявшего саженях в сорока за исполкомом, кричал и махал руками Скачков:
— Всех сюда! Живо!
Митька недоуменно поглядел на Микулина:
— Куда?
— Вези… — сказал Микулин и тут же исчез в исполкоме.
— Давай, давай, подъезжай! Живо! — махал от амбара Скачков.
Митька подъехал к амбару…
— Аль хлеб перевешивать? — сказал дедко Клюшин и первым спрыгнул на землю.
X
Никита Рогов был в гостях у свата Данилы Пачина, сидел в красном углу, между Евграфом и внучкой Верой, когда из волисполкома прибежала уборщица Степанида. Она и объявила, что его требуют. Никита сказал:
— Не пойду. Это с каких рыжиков?
Он гостил у Данила вдвоем с Верой. Павел с Иваном Никитичем не пошли в Ольховицу, оба плотничали на мельнице. Данило потчевал гостей пивом, все разговоры крутились сперва около приезжей тройки, но когда Данило налил и все мужики выпили по рюмке, за столом стало живее и тревога рассеялась.
То, что случилось потом, дедко Никита не хотел вспоминать. Сухощавый военный, пришедший за ним в дом свата, велел дедку Никите выйти из-за стола и ступать за ним. Дедко Никита сказал, что никуда не пойдет, что праздник не для того, чтобы куда-то ходить. Тогда военный через стол схватил его за рукав новой сатиновой рубахи… Никогда за всю длинную жизнь никто не трогал дедка Никиту даже пальцем, он не бывал ни разу ни в одной драке, а тут его схватили за рукав при хозяине и при всех гостях. Дедко Никита взял со стола большую расписную деревянную ложку, которой черпали бараний студень. Он взял эту самую ложку и в тишине сильно стукнул военного по голове. Тот даже открыл рот и выпустил Никитин рукав. Дедко Никита спокойно вышел из-за стола, сказал:
— До чего дожили! Прости, Данило Семенович. И вы, гости хозяйские.
Он повернулся к Скачкову:
— Ну, тилигрим, ступай! Показывай, куды надо.
От страшной обиды и от стыда старик даже не помнил, как шел деревней…
И вот он сидел сейчас на замке в темном, пустом амбаре, вытирая глаза разорванным рукавом рубахи, сидел и старался понять, вдуматься в то, что случилось. И ни во что не мог вдуматься. За что? Сроду не бывал не только под судом, даже в свидетелях. Во всем роду испокон веку ни воров, ни колодников. Господи, владыко, за какие грехи посылаешь кару? Или испытываешь крепость раба твоего перед великой бедой?
Никита не заметил, как затихла обида стыда, сменяясь горечью невеселых мыслей.
Почуялся на улице шум, забрякал замок, и двери открылись. У амбара стояла двуколка с напуганными стариками, и давешний начальник торопил их слезать:
— Всех! Живо, живо! Так. Первый! Второй… Третий.
Носопырь тоже ступил через амбарный порог.
— А тебе что, особое приглашенье? — сказал Скачков Павлу Сопронову.
— Пошто особое. — Павло попробовал опустить ноги. — У меня, вишь, ноги-то… Не слушаются.
— Держись! — Скачков подставил свое плечо. — Вот так, помаленьку.
Митька, оторопевший еще до этого, так и сидел на двуколке… Окованные железом двери захлопнулись, и в темноте амбара Жук первым подал испуганный голос:
— Робятушки, а робятушки?
— Это ты, Кузьма?
— Я-то не Кузьма! — пошевелил ногой Носопырь. — Кузьма-то дальше вон.
— А тут-то кто? Вроде бы ты, Петр Григорьевич.
— Свят, свят… Был Петр Григорьевич, был, — заскулил дедко Клюшин совсем в другом месте.
— Старики, это чево нас сюда, в тюрьму, что ли?
— Как татей нощных!
— Никита Иванович, а ведь и ты тут! — Тут!
— Я думал, ты пиво у свата пьешь, а ты раньше нашего.
— Сподобился, Петр Григорьевич, — Никита плюнул. — Вот тебе и Казанская божья матерь. Эко стыдобушка! Эко добро-то как, Петро Григорьевич, до чего дожили, а?
— И не говори! Павло, может, ты знаешь, за что нас устосали? В казанскую-то…
— Откуда мнето знать? Я бы знал, разве поехал? Приезжает, значит, Усов, так и так, требует в сельсовет, приехала особая троица. Я вон еще Кузьме, значит, говорю: «Гли-ко, нам почесть-то вышла?» Говорю…
— Чего делать будем?
Образовалось молчание. В темноте светилась небольшая дыра, сделанная для кошек внизу двери. Где-то, за другою околицей играла гармонь, слышались угрожающие частушки:
Как в деревенку заходим,
Сразу голос подаем,
Мы, отчаянны головушки,
Нигде не пропадем!
— Усташинские идут, — вздохнул Жук. — Ольховских собираются колотить.
— Дурацкое дело не хитрое.
— Не жнем, не молотим, друг дружку колотим.
— А мы? Так и будем маяться? Огорожа вроде нет.
— Огорожа-то нету.
— Жаловаться! Бумагу в губернию писать, так и так. Это какой такой закон, чтобы стариков садить? А ежели мне, примерно, до ветру надобность?
— Не ты один. Все одинакие.
— Ни за что ни про что сидим.