Ho в еще большей степени подтверждает спустившуюся на мир благодать мирное шествие с горных высот двух абруццких горцев. Бунин специально замедляет темп повествования, чтобы читатель мог вместе с ними открыть панораму Италии и насладиться ею: “…целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем, которое уже жарко грело, поднимаясь все выше и выше, и туманно-лазурные, еще по-утреннему зыбкие массивы Италии, ее близких и далеких гор”. Важна и остановка в пути, которую делают эти два человека, — перед озаренной солнцем, в венце, золотисторжавом от непогоды, белоснежной статуей Мадонны. Ей, “непорочной заступнице всех страждущих”, возносят они “смиреннорадостные хвалы”. Ho и солнцу. И утру. Бунин делает своих персонажей полухристианами-полуязычниками, детьми природы, чистыми и наивными. И эта остановка, превращающая обычный спуск с горы в длительное путешествие, делает его еще и осмысленным (опять-таки в отличие от бессмысленного накопления впечатлений, которым должно было увенчаться путешествие господина из Сан-Франциско).
Бунин открыто воплощает свой эстетический идеал в простых людях. Уже до этого апофеоза естественной, целомудренной, религиозной жизни, которая возникает незадолго до финала рассказа, проглядывало его восхищение естественностью и незамутненностью их существования. Во-первых, почти все они удостоились чести быть поименнованными. В отличие от безымянного господина, его жены, миссис, его дочери, мисс, а также бесстрастного хозяина отеля на Капри, капитана корабля — у слуг, танцовщиков есть имена! Кармелла и Джузеппе великолепно танцуют тарантеллу, Луиджи хлестко передразнивает английскую речь умершего, а старик Лоренцо позволяет любоваться собой заезжим иностранцам. Ho важно также и то, что смерть уравняла чванного господина из Сан-Франциско с простыми смертными: в трюме корабля он находится рядом с адскими машинами, обслуживаемыми “облитыми едким, грязным потом” голыми людьми.
Ho Бунин не столь однозначен, чтобы ограничиться прямым противопоставлением ужасов капиталистической цивилизации скромности незатейливой жизни. Co смертью господина из Сан-Франциско исчезло социальное зло, но осталось зло космическое, неистребимое, то, существование которого вечно потому, что за ним зорко следит Дьявол. Бунин, обычно не склонный прибегать к символам и аллегориям (исключение составляют его рассказы, созданные на рубеже XIX и XX веков, — “Перевал”, “Туман”, “Велга”, “Надежда”, где возникали романтические символы веры в будущее, преодоления, упорства и т.п.), здесь взгромоздил на скалы Гибралтара самого Дьявола, не спускающего глаз с уходящего в ночь корабля, и “к слову” вспомнил о жившем на Капри две тысячи лет тому назад человеке, “несказанно мерзком в удовлетворении своей похоти и почему-то имевшем власть над миллионами людей, наделавшем над ними жестокостей сверх всякой меры”.
По Бунину, социальное зло может быть временно устранено — кто был “всем”, стал “ничем”, то, что было “наверху”, оказалось “внизу”, но космическое зло, воплощаемое в силах природы, исторических реалиях, неустранимо. И залогом этого зла служит мрак, необозримый океан, бешеная вьюга, сквозь которые тяжело проходит стойкий и величавый корабль, на котором по-прежнему сохраняется социальная иерархия: внизу — жерла адских топок и прикованные к ним рабы, вверху — нарядные пышные залы, бесконечно длящийся бал, многоязычная толпа, блаженство томных мелодий…
Ho Бунин не рисует этот мир социально-двумерным, для него в нем существуют не только эксплуататоры и эксплуатируемые. Писатель создает не социально-обличительное произведение, а философскую притчу, и поэтому он вносит маленькую поправку. Выше всех, над роскошными каютами и залами, обитает “грузный водитель корабля”, капитан, он “восседает” надо всем кораблем в “уютных и слабо освещенных покоях”. И он единственный, кто доподлинно знает о происходящем: о нанятой за деньги паре влюбленных, о мрачном грузе, который находится на дне корабля. Он единственный, кто слышит “тяжкие завывания сирены, удушаемой бурей” (для всех остальных она, как мы помним, заглушаема звуками оркестра), и его это тревожит, но он успокаивает себя, возлагая надежды на технику, на достижения цивилизации так же, как верят в него плывущие на пароходе, убежденные в том, что он имеет “власть” над океаном. Ведь корабль “громаден”, он “стоек, тверд, величав и страшен”, он построен Новым Человеком (примечательны эти заглавные буквы, используемые Буниным для обозначения и человека, и Дьявола!), а за стеной капитанской каюты находится радиорубка, где телеграфист принимает любые сигналы из любых частей света. Дабы подтвердить “всесилие” “бледнолицего телеграфиста”, Бунин создает подобие нимба вокруг его головы — металлический полуобруч. А чтобы дополнить впечатление, наполняет комнату “таинственным гулом, трепетом и сухим треском синих огней, разрывавшихся вокруг…”. Ho перед нами лжесвятой, так же, как капитан, — никакой не командир, не водитель, не бог, а всего-навсего “языческий идол”, которому привыкли поклоняться. H их всесилие ложно, как лжива вся цивилизация, прикрывающая собственную слабость внешними атрибутами бесстрашия и силы, настойчиво отгоняющая от себя мысли о конце. Оно так же ложно, как весь этот мишурный блеск роскоши и богатства, которые неспособны спасти человека ни от смерти, ни от мрачных глубин океана, ни от вселенской тоски, симптомом которой можно считать то, что и великолепно демонстрирующей безграничное счастье очаровательной паре “давно наскучило… притворно мучиться своей блаженной мукой”. Грозный зев преисподней, в которой клокочут “страшные в своей сосредоточенности силы”, открыт и поджидает своих жертв. Какие силы имел в виду Бунин? Возможно, это и гнев порабощенных — неслучайно Бунин акцентировал презрение, с каким господин из Сан-Франциско воспринимает подлинных людей Италии: “жадные, воняющие чесноком людишки”, живущие в “жалких, насквозь проплесневелых каменных домишках, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и коричневых сетей”. Ho, несомненно, это и готовая выйти из подчинения техника, только создающая иллюзию безопасности: недаром капитан вынужден себя успокаивать близостью каюты телеграфиста, которая на самом деле только выглядит “как бы бронированной”.