Одним словом, человек был сильно сбит с толку. Весь почти час пути он говорил один, задавал вопросы, сам разрешал их, пожимал руку князя и по крайней мере в том одном убедил князя, что его он и не думает подозревать в чем-нибудь. Это было для князя важно. Кончил он рассказом о родном дяде Евгения Павлыча, начальнике какой-то канцелярии в Петербурге – «на видном месте, семидесяти лет, вивер, гастроном и вообще повадливый старикашка… Ха-ха! Я знаю, что он слышал про Настасью Филипповну и даже добивался. Заезжал к нему давеча; не принимает, нездоров, но богат, богат, имеет значение и… дай ему бог много лет здравствовать, но опять-таки Евгению Павлычу всё достанется… Да, да… а я все-таки боюсь! Не понимаю чего, а боюсь. В воздухе как будто что-то носится, как будто летучая мышь, беда летает, и боюсь, боюсь!..»
И наконец только на третий день, как мы уже написали выше, последовало формальное примирение Епанчиных с князем Львом Николаевичем.
XII
Было семь часов пополудни; князь собирался идти в парк. Вдруг Лизавета Прокофьевна одна вошла к нему на террасу.
– Во-первых, и не смей думать, – начала она, – что я пришла к тебе прощения просить. Вздор! Ты кругом виноват.
Князь молчал.
– Виноват или нет?
– Столько же, сколько и вы. Впрочем, ни я, ни вы, мы оба ни в чем не виноваты умышленно. Я третьего дня себя виноватым считал, а теперь рассудил, что это не так.
– Так вот ты как! Ну, хорошо; слушай же и садись, потому что я стоять не намерена.
Оба сели.
– Во-вторых: ни слова о злобных мальчишках! Я просижу и проговорю с тобой десять минут; я пришла к тебе справку сделать (а ты думал и бог знает что?), и если ты хоть одним словом заикнешься про дерзких мальчишек, я встаю и ухожу, и уже совсем с тобой разрываю.
– Хорошо, – ответил князь.
– Позволь тебя спросить: изволил ты прислать, месяца два или два с половиной тому, около святой, к Аглае письмо?
– Пи-писал.
– С какою же целью? Что было в письме? Покажи письмо!
Глаза Лизаветы Прокофьевны горели, она чуть не дрожала от нетерпения.
– У меня нет письма, – удивился и оробел князь ужасно, – если есть и цело еще, то у Аглаи Ивановны.
– Не финти! О чем писал?
– Я не финчу и ничего не боюсь. Я не вижу никакой причины, почему мне не писать…
– Молчи! Потом будешь говорить. Что было в письме? Почему покраснел?
Князь подумал.
– Я не знаю ваших мыслей, Лизавета Прокофьевна. Вижу только, что письмо это вам очень не нравится. Согласитесь, что я мог бы отказаться отвечать на такой вопрос; но чтобы показать вам, что я не боюсь за письмо и не сожалею, что написал, и отнюдь не краснею за него (князь покраснел еще чуть не вдвое более), я вам прочту это письмо, потому что, кажется, помню его наизусть.
Сказав это, князь прочел это письмо почти слово в слово, как оно было.
– Экая галиматья! Что же этот вздор может означать, по-твоему? – резко спросила Лизавета Прокофьевна, выслушав письмо с необыкновенным вниманием.
– Сам не знаю вполне; знаю, что чувство мое было вполне искреннее. Там у меня бывали минуты полной жизни и чрезвычайных надежд.
– Каких надежд?
– Трудно объяснить, только не тех, про какие вы теперь, может быть, думаете, – надежд… ну, одним словом, надежд будущего и радости о том, что, может быть, я там не чужой, не иностранец. Мне очень вдруг на родине понравилось. В одно солнечное утро я взял перо и написал к ней письмо; почему к ней – не знаю. Иногда ведь хочется друга подле; и мне, видно, друга захотелось… – помолчав, прибавил князь.
– Влюблен ты, что ли?
– Н-нет. Я… я как сестре писал; я и подписался братом.
– Гм; нарочно; понимаю.
– Мне очень тяжело отвечать вам на эти вопросы, Лизавета Прокофьевна.
– Знаю, что тяжело, да мне-то дела нет никакого до того, что тебе тяжело. Слушай, отвечай мне правду как пред богом: лжешь ты мне или не лжешь?
– Не лгу.
– Верно говоришь, что не влюблен?
– Кажется, совершенно верно.
– Ишь ты, «кажется»! Мальчишка передавал?
– Я просил Николая Ардалионовича…
– Мальчишка? Мальчишка? – с азартом перебила Лизавета Прокофьевна. – Я знать не знаю, какой такой Николай Ардалионович! Мальчишка?
– Николай Ардалионович…
– Мальчишка, говорю тебе!
– Нет, не мальчишка, а Николай Ардалионович, – твердо, хотя и довольно тихо, ответил наконец князь.
– Ну, хорошо, голубчик, хорошо! Это тебе я причту.
Минутку она пересиливала свое волнение и отдыхала.
– А что такое «рыцарь бедный»?
– Совсем не знаю; это без меня; шутка какая-нибудь.
– Приятно вдруг узнать! Только неужели ж она могла заинтересоваться тобой? Сама же тебя «уродиком» и «идиотом» называла.
– Вы бы могли мне это и не пересказывать, – укоризненно, чуть не шепотом заметил князь.
– Не сердись. Девка самовластная, сумасшедшая, избалованная, – полюбит, так непременно бранить вслух будет и в глаза издеваться; я точно такая же была. Только, пожалуйста, не торжествуй, голубчик, не твоя; верить тому не хочу, и никогда не будет! Говорю для того, чтобы ты теперь же и меры принял. Слушай, поклянись, что ты не женат на этой.
– Лизавета Прокофьевна, что вы, помилуйте? – чуть не привскочил князь от изумления.
– Да ведь чуть было не женился?
– Чуть было не женился, – прошептал князь и поник головой.
– Что ж, в нее, что ли, влюблен, коли так? Теперь для нее приехал? Для этой?
– Я приехал не для того, чтобы жениться, – ответил князь.
– Есть у тебя что-нибудь святое на свете?
– Есть.
– Поклянись, что не для того, чтобы жениться на той.
– Клянусь, чем хотите!
– Верю; поцелуй меня. Наконец-то я вздохнула свободно; но знай: не любит тебя Аглая, меры прими, и не бывать ей за тобой, пока я на свете живу! Слышал?
– Слышал.
Князь до того краснел, что не мог прямо глядеть на Лизавету Прокофьевну.
– Заруби же. Я тебя как провидение ждала (не стоил ты того!), я подушку мою слезами по ночам обливала, – не по тебе, голубчик, не беспокойся, у меня свое, другое горе, вечное и всегда одно и то же. Но вот зачем я с таким нетерпением ждала тебя: я всё еще верю, что сам бог тебя мне как друга и как родного брата прислал. Нет при мне никого, кроме старухи Белоконской, да и та улетела, да вдобавок глупа, как баран, стала от старости. Теперь отвечай просто да или нет; знаешь ты, зачем она третьего дня из коляски кричала?