– Конечно, всё, батюшка, и без всякого сомнения всё, – с достоинством произнесла Лизавета Прокофьевна.
– Прекрасно, князь! – сказала Аглая, вдруг входя в комнату, – благодарю вас от всего сердца, что сочли и меня неспособною унизиться здесь до лжи. Довольно с вас, maman, или еще намерены допрашивать?
– Ты знаешь, что мне пред тобой краснеть еще ни в чем до сих пор не приходилось… хотя ты, может, и рада бы была тому, – назидательно ответила Лизавета Прокофьевна. – Прощайте, князь, простите и меня, что обеспокоила. И надеюсь, вы останетесь уверены в неизменном моем к вам уважении.
Князь тотчас же откланялся на обе стороны и молча вышел. Александра и Аделаида усмехнулись и пошептались о чем-то промеж собой. Лизавета Прокофьевна строго на них поглядела.
– Мы только тому, maman, – засмеялась Аделаида, – что князь так чудесно раскланялся: иной раз совсем мешок, а тут вдруг как… как Евгений Павлыч.
– Деликатности и достоинству само сердце учит, а не танцмейстер, – сентенциозно заключила Лизавета Прокофьевна и прошла к себе наверх, даже и не поглядев на Аглаю.
Когда князь воротился к себе, уже около девяти часов, то застал на террасе Веру Лукьяновну и служанку. Они вместе прибирали и подметали после вчерашнего беспорядка.
– Слава богу, успели покончить до приходу! – радостно сказала Вера.
– Здравствуйте; у меня немного голова кружится; я плохо спал; я бы заснул.
– Здесь на террасе, как вчера? Хорошо. Я скажу всем, чтобы вас не будили. Папаша ушел куда-то.
Служанка вышла; Вера отправилась было за ней, но воротилась и озабоченно подошла к князю.
– Князь, пожалейте этого… несчастного; не прогоняйте его сегодня.
– Ни за что не прогоню; как он сам хочет.
– Он ничего теперь не сделает и… не будьте с ним строги.
– О нет, зачем же?
– И… не смейтесь над ним; вот это самое главное.
– О, отнюдь нет!
– Глупа я, что такому человеку, как вы, говорю об этом, – закраснелась Вера. – А хоть вы и устали, – засмеялась она, полуобернувшись, чтоб уйти, – а у вас такие славные глаза в эту минуту… счастливые.
– Неужто счастливые? – с живостью спросил князь и радостно рассмеялся.
Но Вера, простодушная и нецеремонная, как мальчик, вдруг что-то сконфузилась, покраснела еще больше и, продолжая смеяться, торопливо вышла из комнаты.
«Какая… славная…» – подумал князь и тотчас забыл о ней. Он зашел в угол террасы, где была кушетка и пред нею столик, сел, закрыл руками лицо и просидел минут десять; вдруг торопливо и тревожно опустил в боковой карман руку и вынул три письма.
Но опять отворилась дверь, и вошел Коля. Князь точно обрадовался, что пришлось положить назад в карман письма и удалить минуту.
– Ну, происшествие! – сказал Коля, усаживаясь на кушетке и прямо подходя к предмету, как и все ему подобные. – Как вы теперь смотрите на Ипполита? Без уважения?
– Почему же… но, Коля, я устал… Притом же об этом слишком грустно опять начинать… Что он, однако?
– Спит и еще два часа проспит. Понимаю; вы дома не спали, ходили в парке… конечно, волнение… еще бы!
– Почему вы знаете, что я ходил в парке и дома не спал?
– Вера сейчас говорила. Уговаривала не входить; я не утерпел, на минутку. Я эти два часа продежурил у постели; теперь Костю Лебедева посадил на очередь. Бурдовский отправился. Так ложитесь же, князь; спокойной… ну, спокойного дня! Только, знаете, я поражен!
– Конечно… всё это…
– Нет, князь, нет; я поражен «Исповедью». Главное, тем местом, где он говорит о провидении и о будущей жизни. Там есть одна ги-гант-ская мысль!
Князь ласково посмотрел на Колю, который, конечно, затем и зашел, чтобы поскорей поговорить про гигантскую мысль.
– Но главное, главное не в одной мысли, а во всей обстановке! Напиши это Вольтер, Руссо, Прудон, я прочту, замечу, но не поражусь до такой степени. Но человек, который знает наверно, что ему остается десять минут, и говорит так, – ведь это гордо! Ведь это высшая независимость собственного достоинства, ведь это значит бравировать прямо… Нет, это гигантская сила духа! И после этого утверждать, что он нарочно не положил капсюля, – это низко и неестественно! А знаете, ведь он обманул вчера, схитрил: я вовсе никогда с ним сак не укладывал и никакого пистолета не видал; он сам всё укладывал, так что он меня вдруг с толку сбил. Вера говорит, что вы оставляете его здесь; клянусь, что не будет опасности, тем более что мы все при нем безотлучно.
– А кто из вас там был ночью?
– Я, Костя Лебедев, Бурдовский; Келлер побыл немного, а потом перешел спать к Лебедеву, потому что у нас не на чем было лечь. Фердыщенко тоже спал у Лебедева, в семь часов ушел. Генерал всегда у Лебедева, теперь тоже ушел… Лебедев, может быть, к вам придет сейчас; он, не знаю зачем, вас искал, два раза спрашивал. Пускать его или не пускать, коли вы спать ляжете? Я тоже спать иду. Ах да, сказал бы я вам одну вещь; удивил меня давеча генерал: Бурдовский разбудил меня в седьмом часу на дежурство, почти даже в шесть; я на минутку вышел, встречаю вдруг генерала и до того еще хмельного, что меня не узнал; стоит предо мной как столб; так и накинулся на меня, как очнулся: «Что, дескать, больной? Я шел узнать про больного…» Я отрапортовал, ну – то, се. «Это всё хорошо, говорит, но я, главное, шел, затем и встал, чтобы тебя предупредить: я имею основание предполагать, что при господине Фердыщенке нельзя всего говорить и… надо удерживаться». Понимаете, князь?
– Неужто? Впрочем… для нас всё равно.
– Да, без сомнения, всё равно, мы не масоны! Так что я даже подивился, что генерал нарочно шел меня из-за этого ночью будить.
– Фердыщенко ушел, вы говорите?
– В семь часов; зашел ко мне мимоходом: я дежурю! Сказал, что идет доночевывать к Вилкину, – пьяница такой есть один, Вилкин. Ну, иду! А вот и Лукьян Тимофеич… Князь хочет спать, Лукьян Тимофеич; оглобли назад!
– Единственно на минуту, многоуважаемый князь, по некоторому значительному в моих глазах делу, – натянуто и каким-то проникнутым тоном вполголоса проговорил вошедший Лебедев и с важностию поклонился. Он только что воротился и даже к себе не успел зайти, так что и шляпу еще держал в руках. Лицо его было озабоченное и с особенным, необыкновенным оттенком собственного достоинства. Князь пригласил его садиться.