— У меня к тебе огромная просьба. Дай слово, что выполнишь ее.
Я кивнул.
— Задуши меня, — попросил дядя.
Я растерянно молчал.
— Мне надоело жить. Я не верю, что коммунизм может быть построен в одной стране. Я скатился в болото троцкизма.
— Не думай об этом, — сказал я.
— Ты готов выполнить мою просьбу?.. Я вижу, ты колеблешься… Конечно, я мог бы принять двадцать таблеток снотворного. Увы, это далеко не всегда приводит к смерти… А если меня разобьет паралич? И я стану для всех еще более тяжкой обузой? Поэтому я вынужден был к тебе обратиться…
— Перестань, — сказал я, — перестань…
— Я отблагодарю тебя, — сказал мой дядя, — я завещаю тебе сочинения Ленина. Отнеси их в макулатуру и поменяй на «Буратино»… Но сначала задуши меня.
— Перестань, — сказал я.
— Кругом злоба и глупость, — сказал мой дядя, — правды нет…
— Успокойся.
— Знаешь, отчего я мучаюсь? — продолжал он. — Когда мы жили в Новороссийске, там был забор. Высокий коричневый забор. Я каждый день проходил мимо этого забора. А что было внутри, не знаю. Не спросил. Я не думал, что это важно… Как бессмысленно и глупо прожита жизнь! Значит, ты отказываешься?
— Перестань, — сказал я.
Дядя отвернулся и замолчал.
Через две недели он выздоровел. И мы снова ужасно поссорились.
— Болван! — кричал мой дядя. — Ты не хочешь понять! Идея коммунизма, скомпрометированная бездарными адептами, по-прежнему гениальна! Недаром коммунистическую идеологию разделяют миллионы людей!..
— Кто ее разделяет?! — говорил я. — Да ни один здравомыслящий человек!..
— Значит, не разделяют? — багровел дядя. — Не разделяют и молчат? Значит, все кругом лицемеры?!.
— Идеологию вовсе не обязательно разделять, — говорил я, — ее либо принимают, либо не принимают. Это как тюрьма: нравится не нравится — сиди…
— Болван! — кричал мой дядя. — Власовец, фарцовщик!..
У изголовья его висел небольшой портрет Солженицына. Когда приходили гости, дядя его снимал…
Это повторялось снова и снова. Дядя заболевал, потом выздоравливал. Мы ссорились. Потом мирились. Шли годы. Он совсем постарел. Не мог ходить. Я был к нему очень привязан…
Как я уже говорил, биография моего дяди отражает историю нашего государства… Нашей любимой и ужасной страны…
Потом мой дядя все же умер. Жаль…
А мне не дает покоя высокий коричневый забор…
Глава седьмая
С раннего детства мое воспитание было политически тенденциозным. Мать, например, глубоко презирала Сталина. Более того, охотно и публично выражала свои чувства. Правда, в несколько оригинальной концепции. Она твердила:
— Грузин порядочным человеком быть не может!
Этому ее научили в армянском квартале Тбилиси, где она росла.
Отец мой, напротив, испытывал почтение к вождю. Хотя у отца как раз были веские причины ненавидеть Сталина. Особенно после того, как расстреляли деда.
Может быть, отец и ненавидел тиранию. Но при этом чувствовал уважение к ее масштабам.
В общем, то, что Сталин — убийца, моим родителям было хорошо известно. И друзьям моих родителей — тоже. В доме только об этом и говорили.
Я одного не понимаю. Почему мои обыкновенные родители все знали, а Эренбург — нет?
В шесть лет я знал, что Сталин убил моего деда. А уж к моменту окончания школы знал решительно все.
Я знал, что в газетах пишут неправду. Что за границей простые люди живут богаче и веселее. Что коммунистом быть стыдно, но выгодно.
Это вовсе не значит, что я был глубокомысленным юношей. Скорее, наоборот. Просто мне это сказали родители. Вернее, мама.
Отец меня почти не воспитывал. Тем более что они с матерью вскоре развелись.
Жили мы в отвратительной коммуналке. Длинный пасмурный коридор метафизически заканчивался уборной. Обои возле телефона были испещрены рисунками — удручающая хроника коммунального подсознания.
Мать-одиночка Зоя Свистунова изображала полевые цветы.
Жизнелюбивый инженер Гордей Борисович Овсянников старательно ретушировал дамские ягодицы.
Неумный полковник Тихомиров рисовал военные эмблемы.
Техник Харин — бутылки с рюмками.
Эстрадная певица Журавлева воспроизводила скрипичный ключ, напоминавший ухо.
Я рисовал пистолеты и сабли…
Наша квартира вряд ли была типичной. Населяла ее главным образом интеллигенция. Драк не было. В суп друг другу не плевали. (Хотя ручаться трудно.)
Это не означает, что здесь царили вечный мир и благоденствие. Тайная война не утихала. Кастрюля, полная взаимного раздражения, стояла на медленном огне и тихо булькала…
Мать работала корректором в три смены. Иногда ложилась поздно, иногда рано. Иногда спала днем.
По коридору бегали дети. Грохотал военными сапогами Тихомиров. Таскал свой велосипед неудачник Харин. Репетировала Журавлева.
Мать не высыпалась. А работа у нее была ответственная. (Да еще при жизни Сталина.) За любую опечатку можно было сесть в тюрьму.
Есть в газетном деле одна закономерность. Стоит пропустить единственную букву — и конец. Обязательно выйдет либо непристойность, либо — хуже того — антисоветчина. (А бывает и то и другое вместе.)
Взять, к примеру, заголовок: «Приказ главнокомандующего».
«Главнокомандующий» — такое длинное слово, шестнадцать букв. Надо же пропустить именно букву «л». А так чаще всего и бывает.
Или: «Коммунисты осуждают решения партии» (вместо — «обсуждают»).
Или: «Большевистская каторга» (вместо — «когорта»).
Как известно, в наших газетах только опечатки правдивы.
Последние двадцать лет за это не расстреливают. Мать работала корректором тридцать лет назад.
Она совсем не высыпалась. Целыми днями мучительно боролась за тишину.
Однажды не выдержала. Повесила отчаянный лозунг на своих дверях:
«Здесь отдыхает полутруп. Соблюдайте тишину!»
И вдруг наступила тишина. Это было неожиданно и странно. Тихомиров бродил по коридору в носках. Хватал всех за руки и шипел:
— Тихо! У Довлатовой ночует политрук!