Евгений Евтушенко — Братская ГЭС

Не будет облаков над нами хмурых,

ни змей, ни скорпионов на пути,

и будут астры в белых куафюрах

за нами, словно фрейлины, идти!»

И мы молчали добро, осененно,

и улыбались кротко и светло.

«Ну что — сильну?» — торжествовал Серенька,

и я ответил искренне: «Сильну!»

А между тем «ворчащая жена»

на выпады нисколько не ворчала.

Она кулеш мешала и молчала,

в свой отрешенный мир погружена.

Чему-то там неслышному внимая,

глядела на трещавшее смолье.

А Павел сделал жест широкий: «Майя,

ну что ты там сидишь? Прочти свое…»

И Майя, почему-то сняв сережки,

с ним рядом так хрупка и так мала,

в круг вышла, робко стала посередке,

потом кивнула ждущему Сереньке:

«Страдания».

И тихо начала:

«Уж вы, очи мои, мои очи,

я не знаю, в чем ваша вина.

Слез моих добивались то отчим,

то бескормица, то война.

И как будто ему станет легче,

если буду я плакать от мук,

добивался их, душу калеча,

мой любимый неверный супруг.

Мои очи тоской тяжелеют,

да не очи, а просто глаза,

и никто меня не пожалеет,

хоть катись золотая слеза…»

Но, творческую зависть, видно, спрятав,

муж проворчал с цигаркою во рту:

«Безвыходно… Насчет меня — неправда…»

А Майя: «Ладно, с выходом прочту…»

И на обрыве самом встала Майя

перед костром, светясь в его огне,

глаза куда-то к звездам поднимая,

рукою обращаясь к Ангаре:

«Ангара моя, Ангарушка,

ты куда бежишь? Постой!

Я стою, бледней огарочка,

над твоею синетой.

Помнишь парня — звали Пашкою?

Он далеко заплывал.

В косу мне, тобою пахнущую,

он саранки заплетал.

Сколько желтого песку

в туфельки насыпалось!

Сколько раз мы целовались,

а я не насытилась!

Где теперь вы, туфли-модницы?

Где ты, зорюшка-коса?

Убежала моя молодость,

словно с колышком коза.

Ангара моя, Ангарушка,

сколько жалуешь ты нам!

Над тобой белее гаруса —

залюбуешься! — туман.

Над тобою ели-сосенки,

мишек умные глаза.

Словно маленькие солнышки,

в тебе ходят хайрюза.

И летают утки-уточки,

и пичуги гомонят,

ну, а губы шутки-шуточки

давно не говорят.

Я как белочка бедовая, —

только зубки выщерблены!

Я как шишечка кедровая, —

да орешки выщелканы!

Ангара моя, Ангарушка,

ты мне счастье нагадай.

Не забуду я отдарочка,

только молодость мне дай!

Поперек тебя плотина,

а над нею — красный флаг.

Подплыву к плотине тихо

и скажу плотине так:

«Ты впусти меня, плотина,

вместе с буйною водой,

ну, а выпусти, плотина,

молодою-молодой.

Ты свети, свети, плотина,

через горы и леса!

Ты сведи, сведи, плотина,

все морщиночки с лица…»

Ты «с выходом» прочесть хотела, Майя!

Я понял тебя, Майя… Выход в том,

чтоб озарял нас, души просветляя,

тот свет, который сами создаем.

И думал я еще о нашей тяге

к поэзии… О, сколько чистых душ

к ней тянется, а вовсе не стиляги,

не «толпы истерических кликуш»!

И стыдны строчки ложные, пустые,

когда везде — и у костров таких —

стихи читает чуть не вся Россия

и чуть не пол-России пишет их.

Я вспомнил, как в такси московском ночью,

вбирая мир в усталые глаза,

немолодой шофер, дымивший молча,

мне прочитал свой стих, не тормозя:

«Жизнь прошла… Закрылись карусели…

Ну, а я не знаю, как мне быть.

Я б сумел тебя, Сергей Есенин,

не в стихах — так в петле заменить!»

И пишут, пишут — пусть корявым слогом, —

но морщиться надменно, право, грех,

и если нам дано хоть малость богом,

то мы должны писать за всех, для всех!

Ведь в том, что называют графоманством,

Россия рвется, мучась и любя,

тайком, тихонько или громогласно,

но выразить, но выразить себя!

Так думал я, и, завершая праздник,

мы пели песни дальней старины

и много прочих песен — самых разных,

да и — «Хотят ли русские войны?…».

И, черное таежное мерцанье

глазами Робеспьера просверлив,

бледнея и горя, болгарин Цанев

читал нам свой неистовый верлибр:

«Живу ли я?

«Конечно…» — успокаивает Дарвин.

Живу ли я?

«Не знаю…» — улыбается Сократ.

Живу ли я?

«Надо жить!» — кричит Маяковский

и предлагает мне свое оружие,

чтобы проверить, живу ли я».

Кругом гудели сосны в исступленье,

и дождь шипел, на угли морося,

а мы, смыкаясь, будто в наступленье,

запели под гитару Марчука:

«Но если вдруг когда-нибудь

мне уберечься не удастся,

какое б новое сраженье

ни покачнуло шар земной,

я все равно паду на той,

на той, далекой,

на гражданской,

и комиссары в пыльных шлемах

склонятся молча надо мной…» [4]

И, появившись к нам на песню сами,

передо мной — уже в который раз! —

в тех пыльных шлемах встали комиссары,

неотвратимо вглядываясь в нас.

Они глядели строго, непреложно,

и было слышно мне, как ГЭС гремит

в осмысленном величии — над ложным,

бессмысленным величьем пирамид.

И, как самой России повеленье

не променять идею на слова,

глядели Пушкин, и Толстой, и Ленин,

и Стенькина шальная голова.

Я счастлив, что в России я родился

со Стенькиной шальною головой.

Мне в Братской ГЭС мерцающе раскрылся,

Россия, материнский образ твой.

Сгибаясь под кнутами столько лет,

голодная, разута и раздета,

ты сквозь страданья шла во имя света,

и, как любовь, ты выстрадала свет.

Еще немало на земле рабов,

еще не все надсмотрщики исчезли,

но ненависть всегда бессильна, если

не созерцает — борется любовь.

Нет чище и возвышенней судьбы —

всю жизнь отдать, не думая о славе,

чтоб на земле все люди были вправе

себе самим сказать: «Мы не рабы».

Братск — Усть-Илим — Суханово — Сенеж — Братск — Москва 1964

Примечания 1

Селедка — полицейская шашка (жарг.). 2

Cалиас — популярный в то время среди мещанства писатель. 3

Е.Винокуров 4

Б.Окуджава

Скачать материал в полном объеме:

Рейтинг
( Пока оценок нет )

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Добавить комментарий

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: