А рыжий
огорчительно,
как сестренке,
с жалостью:
«Товарищ учителка,
зря ты обижаешься!
Выдай нам,
глазастая,
такое изречение,
чтоб схватило зб сердце, —
и пойдет учение…»
Трудно это выполнить,
но, каноны сламывая,
из нее
выплыло
самое-самое,
как зов борьбы,
врезаясь в умы:
«Мы не рабы…
Рабы не мы…»
И повторяли,
впитывая
в себя до конца,
и тот,
из Питера,
и тот,
из Ельца,
и тот,
из Барабы,
и тот,
из Костромы:
«Мы не рабы…
Рабы не мы…»
…Какое утро чистое!
Как дышит степь цветами!
Ты что ползешь,
учительница,
с напрасными бинтами?
Ах, как ромашкам бредится —
понять бы их,
понять!
Ах, как березкам брезжится —
обнять бы их,
обнять!
Ах, как ручьям клокочется —
припасть бы к ним,
припасть!
Ах, до чего не хочется,
не хочется
пропасть!
Но ржут гнедые,
чалые…
Взмывают стрепета,
задев крылом
печальные,
пустые стремена.
Вокруг ребята ранние
порубаны,
постреляны…
А ты все ищешь раненых,
учительница Элькина?
Лежат,
убитые,
среди
чебреца
и тот,
из Питера,
и тот,
из Ельца,
и тот,
из Барабы…
А тот, из Костромы,
еще живой как будто,
и лишь глаза странны.
«Подстрелили чистенько,
я уже готов.
Ты не трать, учителка,
на меня бинтов».
И, глаза закрывший,
почти уже не бывший,
что-то вспомнил рыжий,
улыбнулся рыжий.
И выдохнул
мучительно,
уже из смертной мглы:
«Мы не рабы,
учителка,
Рабы не мы…»
БЕТОН СОЦИАЛИЗМА
«Бабья кровь от века рабья…» —
говорил снохач Зыбнов,
желтым ногтем выкорябывая
мясо из зубов.
И в избе хозяйской сохла,
как полынный стебелек,
без отца и мамы Сонька,
чуть повыше, чем сапог.
Забивалась она в угол
и слыхала ржавый смех:
«Ну, теперь ваш Ленин умер, —
и Коммуне тоже смерть!»
Зыбко плавали лампады.
Крысы шастали в сенях,
и казацкие лампасы
кровенели на штанах.
И ждала расправы скорой,
где-то сунута в муку,
та нагайка, свист которой
помнят Питер и Баку.
Год за годом шли. Сменялись
лед, вода, вода и лед.
Соньке стукнуло семнадцать
под гуденье непогод.
Засугробили метели
приуральские края,
но в крови батрацкой пели
пугачевские кровя.
И, платком лицо закутав,
вся в снегу, белым-бела,
Сонька вышла в ночь за хутор
и пошла она, пошла.
В той степи, насквозь продутой,
что без края и конца,
атаман казацкий Дутов
расстрелял ее отца.
И к горе, горе Магнитной,
хоть идти невмоготу,
Сонька шла с одной молитвой:
разыскать могилу ту.
Но у самой у Магнитки
Сонька встала, замерла:
ни могилы, ни могилки,
а народу без числа.
Прут машины озверенно,
тачек стук и звяк лопат,
и замерзлые знамена
красным льдом своим гремят.
И хотя земля чугунна,
тыщи Сонек землю бьют,
тыщи Сонек про Коммуну
песню звонкую поют.
А на всех, кто роет, строит,
чистым отсветом легло
чье-то доброе, простое,
неиконное лицо.
И с прищуром зорким-зорким,
что-то думая свое,
он глядел, Ильич, на Соньку,
ждал чего-то от нее.
И взяла она лопату,
еще теплую от рук,
обернулась угловато
и увидела подруг.
И щербатая Тамарка
ей сказала прямо в лоб:
«Выше голову, товарка,
ты же — красный землекоп!»
Сонька ткнула грунт несмело,
но за свой батрацкий срок
что-ничто — копать умела:
черенок есть черенок.
И на Сонькину лопату
засмотрелся, покорен,
первый здешний экскаватор
иностранец «Марион».
И с лопаты дни летели,
будто взрытая земля,
в духотищу и в метели,
осыпаясь и звеня.
Комсомольская шамовка
из селедочных голов,
но — «В Коммуне остановка!»
и — копай без лишних слов!
Ватник латан-перелатан
и лоснится, как супонь,
но не лапан-перелапан —
ты попробуй Соньку тронь!
Не смущало в той эпохе
Соньку, гордую собой,
то, что драные опорки
на ногах ее зимой.
И носила летом гордо
две галоши прехудых
фирмы «Красный треугольник»,
их бечевкой прихватив.
Лишь во сне ее укромном
плыли где-то там, вдали,
сапоги, сверкая хромом,
будто чудо-корабли.
Комсомола член и МОПРа…
Почему же у нее
под глазами часто мокро?
Немарксистское нытье!..
Петька, чертовый бетонщик
в разбуденовке своей,
ты с товарищем потоньше…
Удели вниманье ей!
Ну, а Петька смотрит шало:
«Мне бетон бы только дать!
Снова скурвилась мешалка —
подкулачница, видать…»
…С окон сыплется замазка
на коттеджах инспецов.
Под горой Магнитной пляска,
да такая, что Аляска
где-то вскинула от хряска
к небу мордочки песцов.
Пляшут парни на бетоне,
пляшут пять чубов хмельных.
Пляшут парни наподобье
виноделов чумовых.
Пляшут звездные, лихие
разбуденовки парней —
пляску детства индустрии,
пляску юности своей.
Ничего, что эта пляска
тяжела, тяжела,
ничего, что тряско, вязко —
лишь Коммуна бы жила!
Ноги стонут, ноги тонут,
но гремит, бросая в дрожь,
над трясиною бетона
перекопское: «Даешь!»
А при бусах и сережках,
позабыв про Перекоп,
ходит в хромовых сапожках
Сонька — красный землекоп.
Сонька год почти копила
свои кровные рубли —
и, неясно где, купила
эти чудо-корабли.
Только зря ты, Сонька, ходишь,
замышляя воровство.
Зря украсть у пляски хочешь,
Сонька, Петьку своего.
Ну-ка, Сонька, не фасонь-ка!
Не боись! Иди сюда!
На твоих ресницах, Сонька,
буржуазная вода.
Петька твой ногами пашет,
пляшет носом и вихром,
он рукою тебе машет —
позабудь про этот хром!
И, веселая, живая,
так чертовски молода,
светит, Соньку зазывая,
с разбуденовки звезда.
Еще малость плачет Сонька,
но звездою тянет он,
и уже мыском тихонько
Сонька трогает бетон.
Соньку чуть вперед шатнуло,
Сонькин дух, как видно, слаб.
Сапоги едва шагнули,
и бетон их сразу — цап!
Сонька руку выгибает,
а в глазах — круги, круги…
Пляшет Сонька… Погибают,
погибают сапоги!
И летит, чистейше брызнув,
с щек горящих — не беда! —
на бетон социализма
буржуазная вода.
Сапоги вконец разбиты.
Долго ждать еще обнов…
Что ты зыркаешь небрито,
сиз от зависти, Зыбнов?
Что гундосишь ты, плешивый,
взгляд кося через плечо:
«Попляшите, попляшите, —
вы допляшетесь еще!»?
Уходи, нам свет не засти,
оставайся при своем.
Мы допляшемся до счастья —
пусть все ноги в кровь собьем!
Сонька пляшет в исступленье,
будто знает наперед:
не умрет вовеки Ленин
и Коммуна не умрет.
КОММУНАРЫ НЕ БУДУТ РАБАМИ
Просыпавшийся мир
шелестел, свиристел,
когда утром росистой тропою
нас к обрыву
бандиты вели на расстрел
под Херсоном,
в Поволжье, в Триполье.
Но мы пели и пели,
голов не клоня,
на груди разрывая рубахи:
«Никогда,
никогда,
никогда,
никогда
коммунары не будут рабами!»
Нас безжалостный голод
глодал и душил,
нас шатали
тифозные ветры,
но не падали мы —
из костей да из жил,
да еще —
из отчаянной веры.
А вокруг нищета,
босота,
нагота,
но мы строили,
уголь рубали.
На поклон мы не шли…