– Слушай же: ведь Илья Ильич трусоват, никаких порядков не знает: тогда от контракта голову потерял, доверенность прислали, так не знал, за что приняться, не помнит даже, сколько оброку получает, сам говорит: «Ничего не знаю…»
– Ну? – нетерпеливо спросил Тарантьев.
– Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим еще, что будет, да и того… Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо, что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он по вечерам сидит у нее, не хочет.
– Ну, что ж, он перепугается, повалится на постель, да и будет ворочаться, как боров, да вздыхать – вот и все, – сказал Тарантьев. – Какая же выгода? Где магарыч?
– Экой какой! А ты скажи, что пожаловаться хочу, что будто подглядели за ним, что свидетели есть…
– Ну?
– Ну, коли перепугается очень, ты скажи, что можно помириться, пожертвовать маленький капитал.
– Где у него деньги-то? – спросил Тарантьев. – Он обещать-то обещает со страху хоть десять тысяч…
– Ты мне только мигни тогда, а я уж заемное письмецо заготовлю… на имя сестры: «занял я, дескать, Обломов, у такой-то вдовы десять тысяч, сроком и т. д.».
– Что ж толку-то, кум? Я не пойму: деньги достанутся сестре и ее детям. Где ж магарыч?
– А сестра мне даст заемное письмо на таковую же сумму; я дам ей подписать.
– Если она не подпишет? упрется?
– Сестра-то!
И Иван Матвеевич залился тоненьким смехом.
– Подпишет, кум, подпишет, свой смертный приговор подпишет и не спросит что, только усмехнется, «Агафья Пшеницына» подмахнет в сторону, криво и не узнает никогда, что подписала. Видишь ли: мы с тобой будем в стороне: сестра будет иметь претензию на коллежского секретаря Обломова, а я на коллежской секретарше Пшеницыной. Пусть немец горячится – законное дело! – говорил он, подняв трепещущие руки вверх. – Выпьем, кум!
– Законное дело! – в восторге сказал Тарантьев. – Выпьем.
– А как удачно пройдет, можно годика через два повторить; законное дело!
– Законное дело! – одобрительно кивнув, провозгласил Тарантьев. – Повторим и мы!
– Повторим!
И они выпили.
– Вот как бы твой земляк-то не уперся да не написал предварительно к немцу, – опасливо заметил Мухояров, – тогда, брат, плохо! Дела никакого затеять нельзя: она вдова, не девица!
– Напишет! Как не напишет! Года через два напишет, – сказал Тарантьев. – А упираться станет – обругаю…
– Нет, нет, Боже сохрани! Все испортишь, кум: скажет, что принудили, пожалуй, упомянет про побои, уголовное дело. Нет, это не годится! А вот что можно; предварительно закусить с ним и выпить; он смородиновку-то любит. Как в голове зашумит, ты и мигни мне: я и войду с письмецом-то. Он и не посмотрит сумму, подпишет, как тогда контракт, а после поди, как у маклера будет засвидетельствовано, допрашивайся! Совестно будет этакому барину сознаваться, что подписал в нетрезвом виде; законное дело!
– Законное дело! – повторил Тарантьев.
– Пусть тогда Обломовка достается наследникам.
– Пусть достается! Выпьем, кум.
– За здоровье олухов! – сказал Иван Матвеевич. Они выпили.
IV
Надо теперь перенестись несколько назад, до приезда Штольца на именины к Обломову, и в другое место, далеко от Выборгской стороны. Там встретятся знакомые читателю лица, о которых Штольц не все сообщил Обломову, что знал, по каким-нибудь особенным соображениям или, может быть, потому, что Обломов не все о них расспрашивал, тоже, вероятно, по особенным соображениям.
Однажды в Париже Штольц шел по бульвару и рассеянно перебегал глазами по прохожим, по вывескам магазинов, не останавливая глаз ни на чем. Он долго не получал писем из России, ни из Киева, ни из Одессы, ни из Петербурга. Ему было скучно, и он отнес еще три письма на почту и возвращался домой.
Вдруг глаза его остановились на чем-то неподвижно, с изумлением, но потом опять приняли обыкновенное выражение. Две дамы свернули с бульвара и вошли в магазин.
«Нет, не может быть, – подумал он, – какая мысль! Я бы знал! Это не они».
Однако ж он подошел к окну этого магазина и разглядывал сквозь стекла дам: «Ничего не разглядишь, они стоят задом к окнам».
Штольц вошел в магазин и стал что-то торговать. Одна из дам обернулась к свету, и он узнал Ольгу Ильинскую – и не узнал! Хотел броситься к ней и остановился, стал пристально вглядываться.
Боже мой! Что за перемена! Она и не она. Черты ее, но она бледна, глаза немного будто впали, и нет детской усмешки на губах, нет наивности, беспечности. Над бровями носится не то важная, не то скорбная мысль, глаза говорят много такого, чего не знали, не говорили прежде. Смотрит она не по-прежнему, открыто, светло и покойно; на всем лице лежит облако или печали, или тумана.
Он подошел к ней. Брови у ней сдвинулись немного; она с недоумением посмотрела на него минуту, потом узнала: брови раздвинулись и легли симметрично, глаза блеснули светом тихой, не стремительной, но глубокой радости. Всякий брат был бы счастлив, если б ему так обрадовалась любимая сестра.
– Боже мой! Вы ли это? – сказала она проникающим до души, до неги радостным голосом.
Тетка быстро обернулась, и все трое заговорили разом. Он упрекал, что они не написали к нему; они оправдывались. Они приехали всего третий день и везде ищут его. На одной квартире сказали им, что он уехал в Лион, и они не знали, что делать.
– Да как это вы вздумали? И мне ни слова! – упрекал он.
– Мы так быстро собрались, что не хотели писать к вам, – сказала тетка. – Ольга хотела вам сделать сюрприз.
Он взглянул на Ольгу: лицо ее не подтверждало слов тетки. Он еще пристальнее поглядел на нее, но она была непроницаема, недоступна его наблюдению.
«Что с ней? – думал Штольц. – Я, бывало, угадывал ее сразу, а теперь… какая перемена!»
– Как вы развились, Ольга Сергевна, выросли, созрели, – сказал он вслух, – я вас не узнаю! А всего год какой-нибудь не видались. Что вы делали, что с вами было? Расскажите, расскажите!
– Да… ничего особенного, – сказала она, рассматривая материю.