Он не мог понять, откуда у ней является эта сила, этот такт – знать и уметь, как и что делать, какое бы событие ни явилось.
«Это оттого, – думал он, – что у ней одна бровь никогда не лежит прямо, а все немного поднявшись, и над ней такая тоненькая, чуть заметная складка… Там, в этой складке, гнездится у ней упорство».
Какое покойное, светлое выражение ни ляжет ей на лицо, а эта складка не разглаживается и бровь не ложится ровно. Но внешней силы, резких приемов и наклонностей у ней нет. Настойчивость в намерениях и упорство ни на шаг не увлекают ее из женской сферы.
Она не хочет быть львицей, обдать резкой речью неловкого поклонника, изумить быстротой ума всю гостиную, чтоб кто-нибудь из угла закричал: «браво! браво!»
В ней даже есть робость, свойственная многим женщинам: она, правда, не задрожит, увидя мышонка, не упадет в обморок от падения стула, но побоится пойти подальше от дома, своротит, завидя мужика, который ей покажется подозрительным, закроет на ночь окно, чтоб воры не влезли, – все по-женски.
Потом, она так доступна чувству сострадания, жалости! У ней нетрудно вызвать слезы; к сердцу ее доступ легок. В любви она так нежна; во всех ее отношениях ко всем столько мягкости, ласкового внимания – словом, она женщина!
Иногда речь ее и сверкнет искрой сарказма, но там блещет такая грация, такой кроткий, милый ум, что всякий с радостью подставит лоб!
Зато она не боится сквозного ветра, ходит легко одетая в сумерки – ей ничего! В ней играет здоровье; кушает она с аппетитом; у ней есть любимые блюда; она знает, как и готовить их.
Да это все знают многие, но многие не знают, что делать в том или другом случае, а если и знают, то только заученное, слышанное, и не знают, почему так, а не иначе делают они, сошлются сейчас на авторитет тетки, кузины…
Многие даже не знают сами, чего им хотеть, а если и решатся на это, то вяло, так что, пожалуй, надо, пожалуй, и не надо. Это, должно быть, оттого, что у них брови лежат ровно, дугой, прощипаны пальцами и нет складки на лбу.
Между Обломовым и Ольгой установились тайные невидимые для других отношения: всякий взгляд, каждое незначительное слово, сказанное при других, имело для них свой смысл. Они видели во всем намек на любовь.
И Ольга вспыхнет иногда при всей уверенности в себе, когда за столом расскажут историю чьей-нибудь любви, похожей на ее историю; а как все истории о любви очень сходны между собой, то ей часто приходилось краснеть.
И Обломов при намеке на это вдруг схватит в смущении за чаем такую кучу сухарей, что кто-нибудь непременно засмеется.
Они стали чутки и осторожны. Иногда Ольга не скажет тетке, что видела Обломова, и он дома объявит, что едет в город, а сам уйдет в парк.
Однако ж, как ни ясен был ум Ольги, как ни сознательно смотрела она вокруг, как ни была свежа, здорова, но у нее стали являться какие-то новые, болезненные симптомы. Ею по временам овладевало беспокойство, над которым она задумывалась и не знала, как растолковать его себе.
Иногда, идучи в жаркий полдень под руку с Обломовым, она лениво обопрется на плечо его и идет машинально, в каком-то изнеможении, молчит упорно. Бодрость пропадает в ней; взгляд утомленный, без живости, делается неподвижен, устремляется куда-нибудь на одну точку, и ей лень обратить его на другой предмет.
Ей становится тяжело, что-то давит грудь, беспокоит. Она снимет мантилью, косынку с плеч, но и это не помогает – все давит, все теснит. Она бы легла под дерево и пролежала так целые часы.
Обломов теряется, машет веткой ей в лицо, но она нетерпеливым знаком устранит его заботы и мается.
Потом вдруг вздохнет, оглянется вокруг себя сознательно, поглядит на него, пожмет руку, улыбнется, и опять явится бодрость, смех, и она уже владеет собой.
Особенно однажды вечером она впала в это тревожное состояние, в какой-то лунатизм любви, и явилась Обломову в новом свете.
Было душно, жарко; из леса глухо шумел теплый ветер; небо заволакивало тяжелыми облаками. Становилось все темнее и темнее.
– Дождь будет, – сказал барон и уехал домой.
Тетка ушла в свою комнату. Ольга долго, задумчиво играла на фортепьяно, но потом оставила.
– Не могу, у меня пальцы дрожат, мне как будто душно, – сказала она Обломову. – Походимте по саду.
Долго ходили они молча по аллеям рука в руку. Руки у ней влажны и мягки. Они вошли в парк.
Деревья и кусты смешались в мрачную массу; в двух шагах ничего не было видно; только беловатой полосой змеились песчаные дорожки.
Ольга пристально вглядывалась в мрак и жалась к Обломову. Молча блуждали они.
– Мне страшно! – вдруг, вздрогнув, сказала она, когда они почти ощупью пробирались в узкой аллее, между двух черных, непроницаемых стен леса.
– Чего? – спросил он. – Не бойся, Ольга, я с тобой.
– Мне страшно и тебя! – говорила она шепотом. – Но как-то хорошо страшно! Сердце замирает. Дай руку, попробуй, как оно бьется.
А сама вздрагивала и озиралась вокруг.
– Видишь, видишь? – вздрогнув, шептала она, крепко хватая его обеими руками за плечо. – Ты не видишь, мелькает в темноте кто-то?..
Она теснее прижалась к нему.
– Никого нет… – говорил он; но и у него мурашки поползли по спине.
– Закрой мне глаза скорей чем-нибудь… крепче! – шепотом говорила она… – Ну, теперь ничего… Это нервы, – прибавила она с волнением. – Вон опять! Смотри, кто это? Сядем где-нибудь на скамье…
Он ощупью отыскал скамью и посадил ее.
– Пойдем домой, Ольга, – уговаривал он, – ты нездорова.
Она положила ему голову на плечо.
– Нет, здесь воздух свежее, – сказала она, – у меня тут теснит, у сердца.
Она дышала горячо ему на щеку.
Он дотронулся до ее головы рукой – и голова горяча. Грудь тяжело дышит и облегчается частыми вздохами.
– Не лучше ли домой? – твердил в беспокойстве Обломов, – надо лечь…
– Нет, нет, оставь меня, не трогай… – говорила она томно, чуть слышно, – у меня здесь горит… – указывала она на грудь.
– Право, пойдем домой… – торопил Обломов.
– Нет, постой, это пройдет…
Она сжимала ему руку и по временам близко взглядывала в глаза и долго молчала. Потом начала плакать, сначала тихонько, потом навзрыд. Он растерялся.