Но если кто пристально вглядывался в ее черты, тот долго не сводил с нее глаз. Ее физиономия редко оставалась две минуты покойною. Мысли и разнородные ощущения до крайности впечатлительной и раздражительной души ее беспрестанно сменялись одни другими, и оттенки этих ощущений сливались в удивительной игре, придавая лицу ее ежеминутно новое и неожиданное выражение. Глаза, например, вдруг бросят будто молнию, обожгут и мгновенно спрячутся под длинными ресницами; лицо сделается безжизненно и неподвижно – и перед вами точно мраморная статуя. Ожидаешь вслед за тем опять такого же пронзительного луча – отнюдь нет! веки подымутся тихо, медленно – вас озарит кроткое сияние взоров как будто медленно выплывшей из-за облаков луны. Сердце непременно отзовется легким биением на такой взгляд. В движениях то же самое. В них много было грации, но это не грация Сильфиды. В этой грации много было дикого, порывистого, что дает природа всем, но что потом искусство отнимает до последнего следа, вместо того чтобы смягчить. Эти-то следы часто проявлялись в движениях Наденьки. Она иногда сидит в живописной позе, но вдруг, бог знает вследствие какого внутреннего движения, эта картинная поза нарушится вовсе неожиданным и опять обворожительным жестом. В разговорах те же неожиданные обороты: то верное суждение, то мечтательность, резкий приговор, потом ребяческая выходка или тонкое притворство. Все показывало в ней ум пылкий, сердце своенравное и непостоянное. И не Александр сошел бы с ума от нее; один только Петр Иваныч уцелеет: да много ли таких?
– Вы меня ждали! Боже мой, как я счастлив! – сказал Александр.
– Я ждала? и не думала! – отвечала Наденька, качая головой, – вы знаете, я всегда в саду.
– Вы сердитесь? – робко спросил он.
– За что? вот идея!
– Ну дайте ручку.
Она подала ему руку, но только он коснулся до нее, она сейчас же вырвала – и вдруг изменилась. Улыбка исчезла, на лице обнаружилось что-то похожее на досаду.
– Что это, вы молоко кушаете? – спросил он. У Наденьки была чашка в руках и сухарь.
– Я обедаю, – отвечала она.
– Обедаете, в шесть часов, и молоком!
– Вам, конечно, странно смотреть на молоко после роскошного обеда у дядюшки? а мы здесь в деревне: живем скромно.
Она передними зубами отломила несколько крошек сухаря и запила молоком, сделав губами премиленькую гримасу.
– Я не обедал у дядюшки, я еще вчера отказался, – отвечал Адуев.
– Какие вы бессовестные! Можно ли так лгать? Где ж вы были до сих пор?
– Сегодня на службе до четырех часов просидел…
– А теперь шесть. Не лгите, признайтесь, уж соблазнились обедом, приятным обществом? там вам очень, очень весело было.
– Честное слово, я и не заходил к дядюшке… – начал с жаром оправдываться Александр. – Разве я тогда мог бы поспеть к вам об эту пору?
– А! вам это рано кажется? вы бы еще часа через два приехали! – сказала Наденька и быстрым пируэтом вдруг отвернулась от него и пошла по дорожке к дому. Александр за нею.
– Не подходите, не подходите ко мне, – заговорила она, махая рукой, – я вас видеть не могу.
– Полноте шалить, Надежда Александровна!
– Я совсем не шалю. Скажите, где ж вы до сих пор были?
– В четыре часа вышел из департамента, – начал Адуев, – час ехал сюда…
– Так тогда было бы пять, а теперь шесть. Где ж вы провели еще час? видите, ведь как лжете!
– Отобедал у ресторатора на скорую руку…
– На скорую руку! один только час! – сказала она, – бедненькие! вы должны быть голодны. Не хотите ли молока?
– О, дайте, дайте мне эту чашку… – заговорил Александр и протянул руку.
Но она вдруг остановилась, опрокинула чашку вверх дном и, не обращая внимания на Александра, с любопытством смотрела, как последние капли сбегали с чашки на песок.
– Вы безжалостны! – сказал он, – можно ли так мучить меня?
– Посмотрите, посмотрите, Александр Федорыч, – вдруг перебила Наденька, погруженная в свое занятие, – попаду ли я каплей на букашку, вот что ползет по дорожке?.. Ах, попала! бедненькая! она умрет! – сказала она; потом заботливо подняла букашку, положила себе на ладонь и начала дышать на нее.
– Как вас занимает букашка! – сказал он с досадой.
– Бедненькая! посмотрите: она умрет, – говорила Наденька с грустью, – что я сделала?
Она несла несколько времени букашку на ладони, и когда та зашевелилась и начала ползать взад и вперед по руке, Наденька вздрогнула, быстро сбросила ее на землю и раздавила ногой, промолвив: «Мерзкая букашка!»
– Где же вы были? – спросила она потом.
– Ведь я сказал…
– Ах да! у дядюшки. Много было гостей? Пили шампанское? Я даже отсюда слышу, как пахнет шампанским.
– Да нет, не у дядюшки! – в отчаянии перебил Александр. – Кто вам сказал?
– Вы же сказали.
– Да у него, я думаю, теперь за стол садятся. Вы не знаете этих обедов: разве такой обед кончается в один час?
– Вы обедали два – пятый и шестой.
– А когда же я ехал сюда?
Она ничего не отвечала, прыгнула и достала ветку акации, потом побежала по дорожке.
Адуев за ней.
– Куда же вы? – спросил он.
– Куда? как куда? вот прекрасно! к маменьке.
– Зачем? Может быть, мы ее обеспокоим.
– Нет, ничего.
Марья Михайловна, маменька Надежды Александровны, была одна из тех добрых и нехитрых матерей, которые находят прекрасным все, что ни делают детки. Марья Михайловна велит, например, заложить коляску.
– Куда это, маменька? – спросит Наденька.
– Поедем прогуляться: погода такая славная, – говорит мать.
– Как можно: Александр Федорыч хотел быть.
И коляска откладывалась.
В другой раз Марья Михайловна усядется за свой нескончаемый шарф и начнет вздыхать, нюхать табак и перебирать костяными спицами или углубится в чтение французского романа.
– Maman, что ж вы не одеваетесь? – спросит Наденька строго.
– А куда?
– Да ведь мы пойдем гулять.
– Гулять?
– Да. Александр Федорыч придет за нами. Уж вы и забыли!
– Да я и не знала.
– Как этого не знать! – скажет Наденька с неудовольствием.
Мать покидала и шарф и книгу и шла одеваться. Так Наденька пользовалась полною свободою, распоряжалась и собою, и маменькою, и своим временем, и занятиями, как хотела. Впрочем, она была добрая и нежная дочь, нельзя сказать – послушная, потому только, что не она, а мать слушалась ее; зато можно сказать, что она имела послушную мать.