– Вот тебе на! – сказал он, – а ты разве знаешь его?
– Очень хорошо.
– Давно ли?
– Месяца три.
– Как же так? Я лет пять его знаю и все считал порядочным человеком, да и от кого ни послышишь – все хвалят, а ты вдруг так уничтожил его.
– Давно ли вы стали защищать людей, дядюшка? а прежде, бывало…
– Я и прежде защищал порядочных людей. А ты давно ли стал бранить их, перестал называть ангелами?
– Пока не знал, а теперь… о люди, люди! жалкий род, достойный слез и смеха![16] Сознаюсь, кругом виноват, что не слушал вас, когда вы советовали остерегаться всякого…
– И теперь посоветую; остерегаться не мешает: если окажется негодяй – не обманешься, а порядочный человек – приятно ошибешься.
– Укажите, где порядочные люди? – говорил Александр с презрением.
– Вот хоть мы с тобой – чем не порядочные? Граф, если уж о нем зашла речь, тоже порядочный человек; да мало ли? У всех есть что-нибудь дурное… а не все дурно и не все дурны.
– Все, все! – решительно сказал Александр.
– А ты?
– Я? я, по крайней мере, унесу из толпы разбитое, но чистое от низостей сердце, душу растерзанную, но без упрека во лжи, в притворстве, в измене, не заражусь…
– Ну, хорошо, посмотрим. Что же сделал тебе граф?
– Что сделал? похитил все у меня.
– Говори определительнее. Под словом все можно разуметь бог знает что, пожалуй, деньги: он этого не сделает…
– То, что для меня дороже всех сокровищ в мире, – сказал Александр.
– Что ж бы это такое было?
– Все – счастье, жизнь.
– Ведь ты жив!
– К сожалению – да! Но эта жизнь хуже ста смертей.
– Скажи же прямо, что случилось?
– Ужасно! – воскликнул Александр. – Боже! боже!
– Э! да не отбил ли он у тебя твою красавицу, эту… как ее? да! он мастер на это: тебе трудно тягаться с ним. Повеса! повеса! – сказал Петр Иваныч, положив в рот кусок индейки.
– Он дорого заплатит за свое мастерство! – сказал Александр, вспыхнув, – я не уступлю без спора… Смерть решит, кому из нас владеть Наденькой. Я истреблю этого пошлого волокиту! не жить ему, не наслаждаться похищенным сокровищем… Я сотру его с лица земли!..
Петр Иваныч засмеялся.
– Провинция! – сказал он, – à propos[17] о графе, Александр, – он не говорил, привезли ли ему из-за границы фарфор? Он весной выписывал партию: хотелось бы взглянуть…
– Не о фарфоре речь, дядюшка; вы слышали, что я сказал? – грозно перебил Александр.
– Мм-м! – промычал утвердительно дядя, обгладывая косточку.
– Что же вы скажете?
– Да ничего. Я слушаю, что ты говоришь.
– Выслушайте хоть раз в жизни внимательно: я пришел за делом, я хочу успокоиться, разрешить миллион мучительных вопросов, которые волнуют меня… я растерялся… не помню сам себя, помогите мне…
– Изволь, я к твоим услугам; скажи только, что нужно… я даже готов деньгами… если только не на пустяки…
– Пустяки! нет, не пустяки, когда, может быть, через несколько часов меня не станет на свете, или я сделаюсь убийцей… а вы смеетесь, хладнокровно ужинаете.
– Прошу покорно! сам, я думаю, наужинался, а другой не ужинай!
– Я двое суток не знаю, что такое есть.
– О, это в самом деле что-нибудь важное?
– Скажите одно слово: окажете ли вы мне величайшую услугу?
– Какую?
– Согласитесь ли вы быть моим свидетелем?..
– Котлеты совсем холодные! – заметил Петр Иваныч с неудовольствием, отодвигая от себя блюдо.
– Вы смеетесь, дядюшка?
– Сам посуди, как слушать серьезно такой вздор: зовет в секунданты!
– Что же вы?
– Разумеется, что: не пойду.
– Хорошо; найдется другой, посторонний, кто примет участие в моей горькой обиде. Вы только возьмите на себя труд поговорить с графом, узнать условия…
– Не могу: у меня язык не поворотится предложить ему такую глупость.
– Так прощайте! – сказал Александр, взяв шляпу.
– Что! уж ты идешь? вина не хочешь выпить?..
Александр пошел было к дверям, но у дверей сел на стул в величайшем унынии.
– К кому пойти, в ком искать участия?.. – сказал он тихо.
– Послушай, Александр! – начал Петр Иваныч, отирая салфеткой рот и подвигая к племяннику кресло, – я вижу, что с тобой точно надо поговорить не шутя. Поговорим же. Ты пришел ко мне за помощью: я помогу тебе, только иначе, нежели как ты думаешь, и с уговором – слушаться. Не зови никого в свидетели: проку не будет. Из пустяков сделаешь историю, она разнесется везде, тебя осмеют или, еще хуже, сделают неприятность. Никто не пойдет, а если наконец найдется какой-нибудь сумасшедший, так все напрасно: граф не станет драться; я его знаю.
– Не станет! так в нем нет ни капли благородства! – с злостью заметил Александр, – я не полагал, чтоб он был низок до такой степени!
– Он не низок, а только умен.
– Так, по вашему мнению, я глуп?
– Н… нет, влюблен, – сказал Петр Иваныч с расстановкой.
– Если вы, дядюшка, намерены объяснять мне бессмысленность дуэли как предрассудка, то я предупреждаю вас – это напрасный труд: я останусь тверд.
– Нет: это уж давно доказано, что драться – глупость вообще; да все дерутся; мало ли ослов? их не вразумишь. Я хочу только доказать, что тебе именно драться не следует.
– Любопытно, как вы убедите меня.
– Вот послушай. Скажи-ка, ты на кого особенно сердит: на графа или на нее… как ее… Анюта, что ли?
– Я его ненавижу, ее презираю, – сказал Александр.
– Начнем с графа: положим, он примет твой вызов, положим даже, что ты найдешь дурака свидетеля – что ж из этого? Граф убьет тебя, как муху, а после над тобой же все будут смеяться; хорошо мщение! А ты ведь не этого хочешь: тебе бы вон хотелось истребить графа.
– Неизвестно, кто кого убьет, – сказал Александр.
– Наверное он тебя. Ты ведь, кажется, вовсе стрелять не умеешь, а по правилам первый выстрел – его.
– Тут решит божий суд.
– Ну так воля твоя, – он решит в его пользу. Граф, говорят, в пятнадцати шагах пулю в пулю так и сажает, а для тебя, как нарочно, и промахнется! Положим даже, что суд божий и попустил бы такую неловкость и несправедливость: ты бы как-нибудь ненарочно и убил его – что ж толку? разве ты этим воротил бы любовь красавицы? Нет, она бы тебя возненавидела, да притом тебя бы отдали в солдаты… А главное, ты бы на другой же день стал рвать на себе волосы с отчаяния и тотчас охладел бы к своей возлюбленной…