– Да полно, ради бога! – сказала она убедительно и указала на племянника.
Александр, прочитав письмо матери, закрыл им себе лицо.
– Не мешайте дядюшке, ma tante: пусть он гремит упреками; я заслужил хуже: я чудовище! – говорил он, делая отчаянные гримасы.
– Ну, успокойся, Александр! – сказал Петр Иваныч, – таких чудовищ много. Увлекся глупостью и на время забыл о матери – это естественно; любовь к матери – чувство покойное. У ней на свете одно – ты: оттого ей естественно огорчаться. Казнить тебя тут еще не за что; скажу только словами любимого твоего автора:
Чем кумушек считать трудиться,
Не лучше ль на себя, кума, оборотиться?
и быть снисходительным к слабостям других. Это такое правило, без которого ни себе, ни другим житья не будет. Вот и всё. Ну, я пойду уснуть.
– Дядюшка! вы сердитесь? – сказал Александр голосом глубокого раскаяния.
– С чего ты это взял? Из чего я стану себе портить кровь? и не думал сердиться. Я только хотел разыграть роль медведя в басне «Мартышка и зеркало».[24] Что, ведь искусно разыграл? Лиза, а?
Он мимоходом хотел ее поцеловать, но она увернулась.
– Кажется, я в точности исполнил твои приказания, – прибавил Петр Иваныч, – что же ты?.. да: забыл одно… в каком положении твое сердце, Александр? – спросил он.
Александр молчал.
– А денег не нужно? – спросил опять Петр Иваныч.
– Нет, дядюшка…
– Никогда не попросит! – сказал Петр Иваныч, затворяя за собою дверь.
– Что будет думать обо мне дядюшка? – спросил Александр, помолчав.
– То же, что и прежде, – отвечала Лизавета Александровна. – Вы думаете, что он говорил вам все это с сердцем, от души?
– А как же?
– И! нет. Поверьте, что он поважничать хотел. Видите, как он все это методически сделал? расположил доказательства против вас по порядку: прежде слабые, а потом посильнее; сначала выведал причину ваших дурных отзывов о людях… а потом уж… везде метода! Теперь и забыл, я думаю.
– Сколько ума! какое знание жизни, людей, уменье владеть собой!
– Да, много ума и слишком много уменья владеть собой, – задумчиво говорила Лизавета Александровна, – но…
– А вы, ma tante, вы перестанете уважать меня? Но поверьте, только такие потрясения, какие были со мной, могли отвлечь меня… Боже! бедная маменька!
Лизавета Александровна подала ему руку.
– Я, Александр, не перестану уважать в вас сердце, – сказала она. – Чувство увлекает вас и в ошибки, оттого я всегда извиню их.
– Ах, ma tante! вы идеал женщины!
– Просто женщина.
На Александра довольно сильно подействовал нагоняй дяди. Он тут же, сидя с теткой, погрузился в мучительные думы. Казалось, спокойствие, которое она с таким трудом, так искусно водворила в его сердце, вдруг оставило его. Напрасно ждала она какой-нибудь злой выходки, сама называлась на колкость и преусердно подводила под эпиграмму Петра Иваныча: Александр был глух и нем. На него как будто вылили ушат холодной воды.
– Что с вами? отчего вы такие? – спрашивала тетка.
– Да так, ma tante: что-то невесело на сердце. Дядюшка дал мне понять меня самого: славно растолковал!
– Вы не слушайте его: он иногда и неправду говорит.
– Нет, не утешайте меня. Я теперь гадок самому себе. Презирал, ненавидел людей, а теперь и себя. От людей можно скрыться, а от себя куда уйдешь? Так все ничтожно: все эти блага, вся пустошь жизни, и люди, и сам…
– Ах, этот Петр Иваныч! – промолвила с глубоким вздохом Лизавета Александровна, – он хоть на кого нагонит тоску!
– Одно только отрицательное утешение и осталось мне, что я не обманул никого, не изменил ни в любви, ни в дружбе…
– Вас не умели ценить, – промолвила тетка, – но поверьте, найдется сердце, которое вас оценит: я вам порука в том. Вы еще так молоды, забудьте это все, займитесь: у вас есть талант: пишите… Пишете ли вы что-нибудь теперь?
– Нет.
– Напишите.
– Боюсь, ma tante…
– Не слушайте Петра Иваныча: рассуждайте с ним о политике, об агрономии, о чем хотите, только не о поэзии. Он вам никогда об этом правды не скажет. Вас оценит публика – вы увидите… Так будете писать?
– Хорошо.
– Скоро начнете?
– Как только могу. Теперь на одно это и осталась надежда…
Петр Иваныч, выспавшись, пришел к ним, одетый совсем и со шляпой в руках. Он тоже посоветовал Александру заняться делом по службе и по отделу сельского хозяйства для журнала.
– Постараюсь, дядюшка, – отвечал Александр, – но вот я обещал тетушке…
Лизавета Александровна сделала ему знак, чтоб он молчал, но Петр Иваныч заметил.
– Что, что обещал? – спросил он.
– Привезти новые ноты, – отвечала она.
– Нет, неправда; что такое, Александр?
– Написать повесть или что-нибудь…
– Ты еще не отказался от изящной литературы? – говорил Петр Иваныч, обирая пылинки с платья. – А ты, Лиза, сбиваешь его с толку – напрасно!
– Я не вправе отказаться от этого, – заметил Александр.
– Кто ж тебя неволит?
– Зачем я самовольно и неблагодарно отвергну почетное назначение, к которому призван? Одна светлая надежда в жизни и осталась, а я уничтожу и ее? Если я погублю, что свыше вложено в меня, то погублю и себя…
– Да что вложено в тебя такое, растолкуй мне, пожалуйста?
– Этого я, дядюшка, не могу растолковать вам. Надо понимать самому. Воздымались ли у вас на голове волосы от чего-нибудь, кроме гребенки?
– Нет! – сказал Петр Иваныч.
– Ну вот видите. Бушевали ли в вас страсти, кипело ли воображение и создавало ли вам изящные призраки, которые просились воплотиться? билось ли сердце особенным биением?
– Дико, дико! Ну, так что ж? – спросил Петр Иваныч.
– А то, что с кем этого не бывало, так тому и растолковать нельзя, почему хочется писать, когда какой-то беспокойный дух твердит и днем и ночью, и во сне и наяву: пиши, пиши…
– Да ведь ты не умеешь писать?
– Полно, Петр Иваныч: сам не умеешь, так зачем же мешать другим? – сказала Лизавета Александровна.
– Извините, дядюшка, если замечу, что вы не судья в этом деле.
– Кто ж судья? она?
Петр Иваныч указал на жену.
– Она – нарочно, а ты веришь, – прибавил он.
– Да и сами вы в начале моего приезда сюда советовали писать, испытывать себя…
– Ну так что ж? попробовал – не выходит ничего: и бросить бы.