Они стояли к нему боком. В отце он не открыл ничего особенного. Белая блуза, нанковые панталоны и низенькая шляпа с большими полями, подбитыми зеленым плюшем. Но зато дочь! как грациозно оперлась она на руку старика! Ветер по временам отвевал то локон от ее лица, как будто нарочно, чтобы показать Александру прекрасный профиль и белую шею, то приподнимал шелковую мантилью и выказывал стройную талию, то заигрывал с платьем и открывал маленькую ножку. Она задумчиво смотрела на воду.
Александр долго не мог отвести глаз от нее и почувствовал, что по телу его пробежала лихорадочная дрожь. Он отвернулся от соблазна и стал прутом срывать головки с цветов.
«А! знаю я, что это такое! – думал он, – дай волю, оно бы и пошло! Вот и любовь готова: глупо! Дядюшка прав. Но одно животное чувство меня не увлечет, – нет, я до этого не унижусь».
– Можно мне поудить? – робко спросила девушка у Костякова.
– Можно, сударыня, отчего неможно? – отвечал тот, подавая ей удочку Адуева.
– Ну вот вам и товарищ! – сказал отец Костякову и, оставя дочь, пошел бродить вдоль берега.
– Смотри же, Лиза, налови рыбы к ужину, – прибавил он.
Несколько минут длилось молчание.
– Отчего это ваш товарищ такой угрюмый? – спросила Лиза тихо у Костякова.
– Третий раз местом обошли, сударыня.
– Что? – спросила она, сдвинув слегка брови.
– В третий раз, мол, места не дают.
Она покачала головой.
«Нет: не может быть! – подумала она, – не то!»
– Вы мне не верите, сударыня? будь я анафема! И щуку-то, помните, упустил – все от этого.
«Не то, не то, – подумала она уже с уверенностью, – я знаю, отчего он упустил щуку».
– Ах, ах, – закричала она вдруг, – посмотрите, шевелится, шевелится.
Она дернула и ничего не поймала.
– Сорвалась! – сказал Костяков, глядя на удочку, – вишь, как червяка-то схватила: большой окунь должен быть. А вы не умеете, сударыня: не дали ему клюнуть хорошенько.
– Да разве и тут надо уметь?
– Как и во всем, – сказал Александр машинально.
Она вспыхнула и с живостью обернулась, уронив в свою очередь удочку в воду. Но Александр смотрел уже в другую сторону.
– Как же достичь этого, чтобы уметь? – сказала она с легким трепетом в голосе.
– Чаще упражняться, – отвечал Александр.
«А, вот что! – думала она, замирая от удовольствия, – то есть чаще приходить сюда – понимаю! Хорошо, я буду приходить, но я помучаю вас, господин дикарь, за все ваши дерзости…»
Так кокетство перевело ей ответ Александра, а он в тот день больше ничего и не сказал.
«Она подумает, пожалуй, бог знает что! – говорил он сам себе, – станет жеманиться, кокетничать… это глупо!»
С того дня посещения старика и девушки повторялись ежедневно. Иногда Лиза приходила без старика, с нянькой. Она приносила с собою работу, книги и садилась под дерево, показывая вид совершенного равнодушия к присутствию Александра.
Она думала тем затронуть его самолюбие и, как она говорила, помучить. Она вслух разговаривала с нянькой о доме, о хозяйстве, чтобы показать, что она даже и не видит Адуева. А он иногда и точно не видал ее, увидев же, сухо кланялся – и ни слова.
Видя, что этот обыкновенный маневр ей не удался, она переменила план атаки и раза два заговаривала с ним сама; иногда брала у него удочку. Александр мало-помалу стал с ней разговорчивее, но был очень осторожен и не допускал никакой искренности. Расчет ли то был с его стороны, или еще прежних ран, что ли, ничто не излечило,[50] как он говорил, только он был довольно холоден с ней и в разговоре.
Однажды старик велел принести на берег самовар. Лиза разливала чай. Александр упрямо отказался от чаю, сказав, что он не пьет его по вечерам.
«Все эти чаи ведут за собой сближение… знакомства… не хочу!» – подумал он.
– Что вы? да вчера четыре стакана выпили! – сказал Костяков.
– Я на воздухе не пью, – поспешно прибавил Александр.
– Напрасно! – сказал Костяков, – чай славнейший, цветочный, поди, рублев пятнадцать. Пожалуйте-ка еще, сударыня, да хорошо бы ромку!
Принесли и ром.
Старик зазывал Александра к себе, но он отказался наотрез. Лиза, услышав отказ, надула губки. Она стала добиваться от него причины нелюдимости. Как ни хитро наводила она разговор на этот предмет, Александр еще хитрее отделывался.
Эта таинственность только раздражала любопытство, а может быть, и другое чувство Лизы. На лице ее, до тех пор ясном, как летнее небо, появилось облачко беспокойства, задумчивости. Она часто устремляла на Александра грустный взгляд, со вздохом отводила глаза и потупляла в землю, а сама, кажется, думала: «Вы несчастливы! может быть, обмануты… О, как бы я умела сделать вас счастливым! как бы берегла вас, как бы любила… я бы защитила вас от самой судьбы, я бы…» и прочее.
Так думает большая часть женщин и большая часть обманывает тех, кто верит этому пению сирен. Александр будто ничего не замечает. Он говорит с ней, как бы говорил с приятелем, с дядей: никакого оттенка той нежности, которая невольно вкрадывается в дружбу мужчины и женщины и делает эти отношения непохожими на дружбу. Оттого и говорят, что между мужчиной и женщиной нет и не может быть дружбы, что называемое дружбой между ними – есть не что иное, как или начало, или остатки любви, или, наконец, самая любовь. Но, глядя на обращение Адуева с Лизой, можно было поверить, что такая дружба существует.
Однажды только он отчасти открыл или хотел открыть ей образ своих мыслей. Он взял со скамьи принесенную ею книгу и развернул. То был «Чайльд-Гарольд» во французском переводе. Александр покачал головой, вздохнул и молча положил книгу на место.
– Вам не нравится Байрон? Вы против Байрона? – сказала она. – Байрон такой великий поэт – и не нравится вам!
– Я ничего не говорю, а вы уж напали на меня, – отвечал он.
– Отчего же вы покачали головой?
– Так; мне жаль, что эта книга попалась вам в руки.
– Кого же жаль: книги или меня?
Александр молчал.
– Отчего же мне не читать Байрона? – спросила она.
– По двум причинам, – сказал Александр, помолчав. Он положил свою руку на ее руку, для большего ли убеждения или потому, что у ней была беленькая и мягкая ручка, – и начал говорить тихо, мерно, поводя глазами то по локонам Лизы, то по шее, то по талии. По мере этих переходов возвышался постепенно и голос его.