– Отчего же он такой? – сказала, несколько смягчившись, Анна Павловна.
– Должно быть, от писанья, сударыня.
– Много писал?
– Много-с; каждый день.
– Что ж он писал? бумаги, что ли, какие?
– Должно быть, бумаги-с.
– А ты что не унимал?
– Я унимал, сударыня: «Не сидите, мол, говорю, Александр Федорыч, извольте идти гулять: погода хорошая, много господ гуляет. Что за писанье? грудку надсадите: маменька, мол, гневаться станут…»
– А он что?
– «Пошел, говорят, вон: ты дурак!»
– И подлинно дурак! – промолвила Аграфена.
Евсей взглянул при этом на нее, потом опять продолжал глядеть на барыню.
– Ну, а дядя-то разве не унимал? – спросила Анна Павловна.
– Куда, сударыня! придут, да коли застанут без дела, так и накинутся. «Что, говорят, ничего не делаешь? Здесь, говорят, не деревня, надо работать, говорят, а не на боку лежать! Все, говорят, мечтаешь!» А то еще и выбранят…
– Как выбранят?
– «Провинция…» говорят… и пойдут, и пойдут… так бранятся, что иной раз не слушал бы.
– Чтоб ему пусто было! – сказала, плюнув, Анна Павловна. – Своих бы пострелят народил, да и ругал бы! Чем бы унять, а он… Господи, боже мой, царь милосердый! – воскликнула она, – на кого нынче надеяться, коли и родные свои хуже дикого зверя? Собака и та бережет своих щенят, а тут дядя извел родного племянника! А ты, дурачина этакой, не мог дядюшке-то сказать, чтоб он не изволил так лаяться на барина, а отваливал бы прочь. Кричал бы на жену свою, мерзавку этакую! Видишь, нашел кого ругать: «Работай, работай!» Сам бы околевал над работой! Собака, право, собака, прости господи! Холопа нашел работать!
За этим последовало молчание.
– Давно ли Сашенька стал так худ? – спросила она потом.
– Вот уж года три, – отвечал Евсей, – Александр Федорыч стали больно скучать и пищи мало принимали; вдруг стали худеть, худеть, таяли словно свечка.
– Отчего же скучал-то?
– Бог их ведает, сударыня. Петр Иваныч изволили говорить им что-то об этом; я было послушал, да мудрено: не разобрал.
– А что он говорил?
Евсей подумал с минуту, стараясь, по-видимому, что-то припомнить, и шевелил губами.
– Называли как-то они их, да забыл…
Анна Павловна и Аграфена смотрели на него и дожидались с нетерпением ответа.
– Ну?.. – сказала Анна Павловна.
Евсей молчал.
– Ну же, разиня, молви что-нибудь, – прибавила Аграфена, – барыня дожидается.
– Ра… кажись, разочаро… ванный… – выговорил наконец Евсей.
Анна Павловна посмотрела с недоумением на Аграфену, Аграфена на Евсея, Евсей на них обеих, и все молчали.
– Как? – спросила Анна Павловна.
– Разо… разочарованный, точно так-с, вспомнил! – решительным голосом отвечал Евсей.
– Что это еще за напасть такая? Господи! болезнь, что ли? – спросила Анна Павловна с тоской.
– Ах, да не испорчен ли это значит, сударыня? – торопливо промолвила Аграфена.
Анна Павловна побледнела и плюнула.
– Чтоб тебе типун на язык! – сказала она. – Ходил ли он в церковь?
Евсей несколько замялся.
– Нельзя сказать, сударыня, чтоб больно ходили… – нерешительно отвечал он, – почти можно сказать, что и не ходили… там господа, почесть, мало ходят в церковь…
– Вот оно отчего! – сказала Анна Павловна со вздохом и перекрестилась. – Видно, богу не угодны были одни мои молитвы. Сон-то и не лжив: точно из омута вырвался, голубчик мой!
Тут пришел Антон Иваныч.
– Обед простынет, Анна Павловна, – сказал он, – не пора ли будить Александра Федорыча?
– Нет, нет, боже сохрани! – отвечала она, – он не велел себя будить. «Кушайте, говорит, одни: у меня аппетиту нет; я лучше усну, говорит: сон подкрепит меня; разве вечером захочу». Так вы вот что сделайте, Антон Иваныч: уж не прогневайтесь на меня, старуху: я пойду затеплю лампадку да помолюсь, пока Сашенька почивает; мне не до еды; а вы откушайте одни.
– Хорошо, матушка, хорошо, исполню: положитесь на меня.
– Да уж окажите благодеяние, – продолжала она, – вы наш друг, так любите нас, позовите Евсея и расспросите путем, отчего это Сашенька стал задумчивый и худой и куда делись его волоски? Вы мужчина: вам оно ловчее… не огорчили ли его там? ведь есть этакие злодеи на свете… все узнайте.
– Хорошо, матушка, хорошо: я допытаюсь, всю подноготную выведаю. Пошлите-ка ко мне Евсея, пока я буду обедать, – все исполню!
– Здорово, Евсей! – сказал он, садясь за стол и затыкая салфетку за галстук, – как поживаешь?
– Здравствуйте, сударь. Что наше за житье? плохое-с. Вот вы так подобрели здесь.
Антон Иваныч плюнул.
– Не сглазь, брат: долго ли до греха? – прибавил он и начал есть щи.
– Ну что вы там, как? – спросил он.
– Да так-с: не больно хорошо.
– Чай, провизия-то хорошая? Ты что ел?
– Что-с? возьмешь в лавочке студени да холодного пирога – вот и обед!
– Как, в лавочке? а своя-то печь?
– Дома не готовили. Там холостые господа стола не держут.
– Что ты! – сказал Антон Иваныч, положив ложку.
– Право-с: и барину-то из трактира носили.
– Экое цыганское житье! а! не похудеть! На-ка, выпей!
– Покорнейше вас благодарю, сударь! за ваше здоровье!
Затем последовало молчание. Антон Иваныч ел.
– Почем там огурцы? – спросил он, положив себе на тарелку огурец.
– Сорок копеек десяток.
– Полно?
– Ей-богу-с; да чего, сударь, срам сказать: иной раз из Москвы соленые-то огурцы возят.
– Ах ты, господи! ну! не похудеть!
– Где там этакого огурца увидишь! – продолжал Евсей, указывая на один огурец, – и во сне не увидишь! мелочь, дрянь: здесь и глядеть бы не стали, а там господа кушают! В редком доме, сударь, хлеб пекут. А этого там, чтобы капусту запасать, солонину солить, грибы мочить – ничего в заводе нет.
Антон Иваныч покачал головой, но ничего не сказал, потому что рот у него был битком набит.
– Как же? – спросил он, прожевав.
– Все в лавочке есть; а чего нет в лавочке, так тут же где-нибудь в колбасной есть; а там нет, так в кондитерской; а уж чего в кондитерской нет, так иди в аглицкий магазин: у французов все есть!
Молчание.
– Ну, а почем поросята? – спросил Антон Иваныч, взявши на тарелку почти полпоросенка.
– Не знаю-с; не покупывали: что-то дорого, рубля два, кажись…
– Ай, ай, ай! не похудеть! этакая дороговизна!