– Как же: отдать ее за учителя? – сказала она. – Вы не думаете сами серьезно, чтоб это было возможно!
– Почему нет, если он честен, хорошо воспитан!..
– Никто не знает, честен ли Ельнин: напротив, ma tante и maman говорили, что будто у него были дурные намерения, что он хотел вскружить мне голову… из самолюбия, потому что серьезных намерений он иметь не смел…
– Нет! – пылко возразил Райский, – вас обманули. Не бледнеют и не краснеют, когда хотят кружить головы ваши франты, кузены, prince Pierre, comte Serge:[51] вот у кого дурное на уме! А у Ельнина не было никаких намерений, он, как я вижу из ваших слов, любил вас искренно. А эти, – он, не оборачиваясь, указал назад на портреты, – женятся на вас par convenance[52] и потом меняют на танцовщицу…
– Cousin! – серьезно, почти с испугом, сказала она.
– Да, кузина, вы сами знаете это…
– Что же мне было делать? Сказать maman, что я выйду за monsieur Ельнина…
– Да, упасть в обморок не от того, от чего вы упали, а от того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!» В самом деле, какой позор! А они, – он опять указал на предков, – получали, ничего не сочиняя, и проедали весь свой век чужое – какая слава!.. Что же сталось с Ельниным?
– Не знаю, – равнодушно сказала она, – ему отказали от дома, и я не видала его никогда.
– И вы – ничего?
– Ничего…
– Перед вами являлась лицом к лицу настоящая живая жизнь, счастье – и вы оттолкнули его от себя! из чего, для чего?
– Но, cousin, вы знаете, что я была замужем и жила этой жизнью…
– С ним? – спросил он, глядя на портрет ее мужа.
– С ним! – сказала она, глядя с кроткой лаской тоже на портрет.
– Как вы вышли замуж?
– Очень просто. Он тогда только что воротился из-за границы и бывал у нас, рассказывал, что делается в Париже, говорил о королеве, о принцессах, иногда обедал у нас и через княгиню сделал предложение.
– Ну, когда согласились и вы остались с ним в первый раз одни… что он…
– Ничего! – сказала она с улыбкой удивления.
– Но ведь… говорил же он вам, почему искал вашей руки, что его привлекло к вам… что не было никого прекраснее, блистательнее…
– И «что он никогда не кончил бы, говоря обо мне, но боится быть сентиментальным…» – добавила она.
– Потом?
– Потом сел играть в карты, а я пошла одеваться; в этот вечер он был в нашей ложе и на другой день объявлен женихом.
– В самом деле это очень просто! – заметил Райский. – Ну, потом, после свадьбы!..
– Мы уехали за границу.
– А! наконец не до света, не до родных: куда-нибудь в Италию, в Швейцарию, на Рейн, в уголок, и там сердце взяло свое…
– Нет, нет, cousin, – мы поехали в Париж: мужу дали поручение, и он представил меня ко двору.
– Господи! – воскликнул Райский, – этого недоставало!
– Я была очень счастлива, – сказала Беловодова, и улыбка и взгляд говорили, что она с удовольствием глядит в прошлое. – Да, cousin, когда я в первый раз приехала на бал в Тюльери и вошла в круг, где был король, королева и принцы…
– Все ахнули? – сказал Райский.
Она кивнула головой, потом вздохнула, как будто жалея, что это прекрасное прошлое невозвратимо.
– Мы принимали в Париже; потом уехали на воды; там муж устраивал праздники, балы: тогда писали в газетах.
– И вы были счастливы?
– Да, – сказала она, – счастлива: я никогда не видала недовольной мины у Paul, не слыхала…
– Нежного, задушевного слова, не видали минуты увлечения?
Она задумчиво и отрицательно покачала головой.
– Не слыхала отказа в желаниях, даже в капризах… – добавила она.
– Будто у вас были и капризы?
– Да: в Вене он за полгода велел приготовить отель, мы приехали, мне не понравилось, и…
– Он нанял другой: какой нежный муж!
– Какое внимание, egard,[53] – говорила она, – какое уважение в каждом слове!..
– Еще бы: ведь вы Пахотина; шутка ли?
– Да, я была счастлива, – решительно сказала она, – и уже так счастлива не буду!
– И слава Богу: аминь! – заключил он. – Канарейка тоже счастлива в клетке, и даже поет; но она счастлива канареечным, а не человеческим счастьем… Нет, кузина, над вами совершено систематически утонченное умерщвление свободы духа, свободы ума, свободы сердца! Вы – прекрасная пленница в светском серале и прозябаете в своем неведении.
– И не хочу менять этого неведения на ваше опасное ведение…
– Да, – перебил он, – и засидевшаяся канарейка, когда отворят клетку, не летит, а боязливо прячется в гнездо. Вы – тоже. Воскресните, кузина, от сна, бросьте ваших Catherine, madame Basile,[54] эти выезды – и узнайте другую жизнь. Когда запросит сердце свободы, не справляйтесь, что скажет кузина…
– А что скажет cousin – да?
– Да, тогда вспомните кузена Райского и смело подите в жизнь страстей, в незнакомую вам сторону…
– Но зачем же непременно страсти, – возражала она, – разве в них счастье!..
– Зачем гроза в природе!.. Страсть – гроза жизни… О, если б испытать эту сильную грозу! – с увлечением сказал он и задумался.
– Вот видите, cousin: все прочее, кроме вас, велит бежать страстей, а вы меня хотите толкнуть, чтобы потом всю жизнь раскаиваться…
– Нет, не к раскаянию поведет вас страсть: она очистит воздух, прогонит миазмы, предрассудки и даст вам дохнуть настоящей жизнью… Вы не упадете, вы слишком чисты, светлы; порочны вы быть не можете. Страсть не исказит вас, а только поднимет высоко. Вы черпнете познания добра и зла, упьетесь счастьем и потом задумаетесь на всю жизнь, – не этой красивой, сонной задумчивостью. В вашем покое будет биться пульс, будет жить сознание счастья; вы будете прекраснее во сто раз, будете нежны, грустны, перед вами откроется глубина собственного сердца, и тогда весь мир упадет перед вами на колени, как падаю я…
Он в самом деле опускался на колени, но она сделала движение ужаса, и он остановился.
– И когда я вас встречу потом, может быть, измученную горем, но богатую и счастьем, и опытом, вы скажете, что вы недаром жили, и не будете отговариваться неведением жизни. Вот тогда вы глянете и туда, на улицу, захотите узнать, что делают ваши мужики, захотите кормить, учить, лечить их…