– Какой странный человек! Слышите, Тит Никоныч, что он говорит! – обратилась бабушка к Ватутину, отталкивая Райского.
– Приятно слушать: очень, очень умно – я ловлю каждое слово! – сказала Крицкая, которая все ловила взгляд Райского, но напрасно.
Тит Никоныч потупился, потом дружески улыбнулся Райскому.
– И я не выжила из ума! – отозвалась сердито бабушка на замечание гостьи.
– Видно, что Борис Павлович читал много новых, хороших книг… – уклончиво произнес Ватутин. – Слог прекрасный! Однако, матушка, сюда самовар несут, я боюсь… угара…
– Пойдемте на крыльцо, в садик, чай пить! – сказала Татьяна Марковна.
– Не сыро ли будет там? – заметил Ватутин.
В тот же вечер бабушка и Райский заключили если не мир, то перемирие.
Бабушка убедилась, что внук любит и уважает ее: и как мало надо было, чтобы убедиться в этом!
Райский разобрал чемодан и вынул подарки: бабушке он привез несколько фунтов отличного чаю, до которого она была большая охотница, потом нового изобретения кофейник с машинкой и шелковое платье темно-коричневого цвета. Сестрам по браслету, с вырезанными шифрами. Титу Никонычу замшевую фуфайку и панталоны, как просила бабушка, и кусок морского каната класть в уши, как просил он.
Бабушка была тронута до слез.
– Меня, старуху, вспомнил! – говорила она, севши подле него и трепля его по плечу.
– Кого же мне вспомнить: вы у меня одни, бабушка!
– Да как же это, – говорила она, – счеты рвал, на письма не отвечал, имение бросил, а тут вспомнил, что я люблю иногда рано утром одна напиться кофе: кофейник привез, не забыл, что чай люблю, и чаю привез, да еще платье! Баловник, мот! Ах, Борюшка, Борюшка, ну, не странный ли ты человек!
Марфенька так покраснела от удовольствия, что щеки у ней во все время, пока рассматривали подарки и говорили о них, оставались красны.
Она, как случается с детьми от сильной радости, забыла поблагодарить Райского.
– А ты и не благодаришь – хороша! Как обрадовалась! – сказала Татьяна Марковна.
Марфенька сконфузилась и присела. Райский засмеялся.
– Какая я дура – приседаю! – сказала она.
Она подошла и обняла его.
Тит Никоныч смутился, растерялся в шарканье и благодарственных приветствиях.
Райский тоже, увидя свою комнату, следя за бабушкой, как она чуть не сама делала ему постель, как опускала занавески, чтоб утром не беспокоило его солнце, как заботливо расспрашивала, в котором часу его будить, что приготовить – чаю или кофе поутру, масла или яиц, сливок или варенья, – убедился, что бабушка не все угождает себе этим, особенно когда она попробовала рукой, мягка ли перина, сама поправила подушки повыше и велела поставить графин с водой на столик, а потом раза три заглянула, спит ли он, не беспокойно ли ему, не нужно ли чего-нибудь.
Тит Никоныч и Крицкая ушли. Последняя затруднялась, как ей одной идти домой. Она говорила, что не велела приехать за собой, надеясь, что ее проводит кто-нибудь. Она взглянула на Райского. Тит Никоныч сейчас же вызвался, к крайнему неудовольствию бабушки.
– Егорка бы проводил! – шептала она, – сидела бы дома – кто просил!
– Благодарю вас, благодарю… – сказала Полина Карповна мимоходом Райскому.
– За что? – спросил он с удивлением.
– За приятный, умный разговор – хотя не со мной… но я много унесла из него…
– Разговор больше практический, – сказал он, – о каше, о гусе, потом ссорились с бабушкой…
– Не говорите, я знаю… – говорила она нежно, – я заметила два взгляда, два только… они принадлежали мне, да, признайтесь? О, я чего-то жду и надеюсь…
С этим она ушла. Райский обратился к Марфеньке, взглядом спрашивая, что это такое.
– Какие это два взгляда? – сказал он.
Марфенька засмеялась.
– Она всегда такая у нас! – заметила она.
– Что она там тебе шептала? Не слушай ее! – сказала бабушка, – она все еще о победах мечтает.
Райский сбросил было долой гору наложенных одна на другую мягких подушек и взял с дивана одну жесткую, потом прогнал Егорку, посланного бабушкой раздевать его. Но бабушка переделала опять по-своему: велела положить на свое место подушки и воротила Егора в спальню Райского.
– Какая настойчивая деспотка! – говорил Райский, терпеливо снося, как Егорка снимал сапоги, расстегнул ему платье, даже хотел было снять чулки. Райский утонул в мягких подушках.
Через полчаса бабушка заглянула к нему в комнату.
– Что вы? – спросил он.
– Я пришла посмотреть, горит ли у тебя свечка: что ты не погасишь? – заметила она.
Он засмеялся.
– Покурить хочется, да сигары забыл у вас на столе, – сказал он.
Она принесла сигары.
– На вот, кури скорей, а то я не лягу, боюсь, – говорила она.
– Ну, так я не стану курить.
– Кури, говорят тебе! – приказывала она.
Но он потушил свечку.
«Какой своеобычный: даже бабушки не слушает! Странный человек!» – думала Татьяна Марковна, ложась.
Райский прожил этот день, как давно не жил, и заснул таким вольным, здоровым сном, каким, казалось ему, не спал с тех пор, как оставил этот кров.
X
Райский провел уже несколько таких дней и ночей, и еще больше предстояло ему провести их под этой кровлей, между огородом, цветником, старым, запущенным садом и рощей, между новым, полным жизни, уютным домиком и старым, полинявшим, частию с обвалившейся штукатуркой домом, в полях, на берегах, над Волгой, между бабушкой и двумя девочками, между Леонтьем и Титом Никонычем.
Он невольно пропитывался окружавшим его воздухом, не мог отмахаться от впечатлений, которые клала на него окружающая природа, люди, их речи, весь склад и оборот этой жизни.
Он на каждом шагу становился в разлад с ними, но пока не страдал еще от этого разлада, а снисходительно улыбался, поддавался кротости, простоте этой жизни, как, ложась спать, поддался деспотизму бабушки и утонул в мягких подушках.
Если он зевал, то пока не от скуки, а от пищеварения или от здоровой усталости.
Жилось ему сносно: здесь не было ни в ком претензии казаться чем-нибудь другим, лучше, выше, умнее, нравственнее; а между тем на самом деле оно было выше, нравственнее, нежели казалось, и едва ли не умнее. Там, в куче людей с развитыми понятиями, бьются из того, чтобы быть проще, и не умеют; здесь, не думая о том, все просты, никто не лез из кожи подделаться под простоту.