Если случится свадьба, Марфенька не знает предела щедрости: с трудом ее ограничивает бабушка. Она дает белье, обувь, придумает какой-нибудь затейливый сарафан, истратит все свои карманные деньги и долго после того экономничает.
Только пьяниц, как бабушка же, не любила и однажды даже замахнулась зонтиком на мужика, когда он, пьяный, хотел ударить при ней жену.
Когда идет по деревне, дети от нее без ума: они, завидя ее, бегут к ней толпой, она раздает им пряники, орехи, иного приведет к себе, умоет, возится с ними.
Все собаки в деревне знают и любят ее; у ней есть любимые коровы и овцы.
Она никогда не задумывалась, а смотрела на все бодро, зорко.
Когда не было никого в комнате, ей становилось скучно, и она шла туда, где кто-нибудь есть. Если разговор на минуту смолкнет, ей уж неловко станет, она зевнет и уйдет или сама заговорит.
В будни она ходила в простом шерстяном или холстинковом платье, в простых воротничках, а в воскресенье непременно нарядится, зимой в шерстяное или шелковое, летом в кисейное платье, и держит себя немного важнее, особенно до обедни, не сядет где попало, не примется ни за домашнее дело, ни за рисование, разве после обедни поиграет на фортепиано.
«Счастливое дитя! – думал Райский, любуясь ею, – проснешься ли ты или проиграешь и пропоешь жизнь под защитой бабушкиной „судьбы“? Попробовать разбудить этот сон… что будет!..»
– Пойдем, Марфенька, гулять, – сказал он однажды вскоре после приезда. – Покажи мне свою комнату и комнату Верочки, потом хозяйство, познакомь с дворней. Я еще не огляделся.
Он ничем не мог сделать ей больше удовольствия. Она весело побежала вперед, отворяя ему двери, обращая его внимание на каждую мелочь, болтая, прыгая, напевая.
В ее комнате было все уютно, миниатюрно и весело. Цветы на окнах, птицы, маленький киот над постелью, множество разных коробочек, ларчиков, где напрятано было всякого добра, лоскутков, ниток, шелков, вышиванья: она славно шила шелком и шерстью по канве.
В ящиках лежали ладанки, двойные сросшиеся орешки, восковые огарочки, в папках насушено было множество цветов, на окнах лежали найденные на Волге в песке цветные камешки, раковинки.
Стену занимал большой шкаф с платьями – и все в порядке, все чисто прибрано, уложено, завешано. Постель была маленькая, но заваленная подушками, с узорчатым шелковым на вате одеялом, обшитым кисейной бахромой.
По стенам висели английские и французские гравюры, взятые из старого дома и изображающие семейные сцены: то старика, уснувшего у камина, и старушку, читающую Библию, то мать и кучу детей около стола, то снимки с теньеровских картин, наконец, голову собаки и множество вырезанных из книжек картин с животными, даже несколько картинок мод.
Она отворила шкаф, откуда пахнуло запахом сластей.
– Не хотите ли миндалю? – спросила она.
– Нет, не хочу.
– Ну, изюму? Это кишмиш, мелкий, сладкий такой.
Она разгрызла орех и взяла в рот две изюминки.
– Пойдем в комнату Веры: я хочу видеть! – сказал Райский.
– Надо сходить за ключом от старого дома.
Райский подождал на дворе. Яков принес ключ, и Марфенька с братом поднялись на лестницу, прошли большую переднюю, коридор, взошли во второй этаж и остановились у двери комнаты Веры.
Райский уже нарисовал себе мысленно эту комнату: представил себе мебель, убранство, гравюры, мелочи, почему-то все не так, как у Марфеньки, а иначе.
Он с любопытством переступил порог, оглядел комнату и – обманулся в ожидании: там ничего не было!
«Вот бабушка сказала бы, – подумал он, – что судьба подшутила: ожидаешь одного, не оглянешься, не усумнишься, забудешься – и обманет».
Простая кровать с большим занавесом, тонкое бумажное одеяло и одна подушка. Потом диван, ковер на полу, круглый стол перед диваном, другой маленький письменный у окна, покрытый клеенкой, на котором, однако же, не было признаков письма, небольшое старинное зеркало и простой шкаф с платьями.
И все тут. Ни гравюры, ни книги, никакой мелочи, по чему бы можно было узнать вкус и склонности хозяйки.
– Где же у ней все? – спросил Райский.
– У ней ничего нет.
– Как ничего? Где чернильница, бумаги!..
– Это все в столе – и ключ у ней.
Райский подошел сначала к одному, потом к другому окну. Из окон открывались виды на поля, деревню с одной стороны, на сад, обрыв и новый дом с другой.
– Пойдемте, братец, отсюда: здесь пустотой пахнет, – сказала Марфенька, – как ей не страшно одной: я бы умерла! А она еще не любит, когда к ней сюда придешь. Бесстрашная такая! Пожалуй, на кладбище одна ночью пойдет, вон туда: видите?
Она указала ему из окна на кучу крестов, сжавшихся тесно на холме, поодаль от крестьянских дворов.
– А ты не ходишь? – спросил он.
– Я днем хожу туда, и то с Агафьей или мальчишку из деревни возьму. А то так на похороны, если мужичок умрет. У нас, слава Богу, редко мрут.
Райский опять поглядел на пустую комнату, старался припомнить черты маленькой Веры и припоминал только тоненькую, черненькую девочку с темно-карими глазками, с беленькими зубками и часто с замаранными ручонками.
«Какая же она теперь? Хорошенькая, говорит Марфенька и бабушка тоже: увидим!» – думал он, а теперь пока шел следом за Марфенькой.
XII
Они вышли на другой двор, где были разные службы, кладовые, людские, погреба и конюшни.
На дворе все суетилось, в кухне трещал огонь, в людской обедали люди, в сарае Тарас возился около экипажей, Прохор вел поить лошадей.
За столом в людской слышался разговор. До Райского и Марфеньки долетал грубый говор, грубый смех, смешанные голоса, внезапно приутихшие, как скоро люди из окон заметили барина и барышню.
Однако до них успел долететь маленький отрывок из дружелюбной беседы.
– А что, Мотька: ведь ты скоро умрешь! – говорил не то Егорка, не то Васька.
– Полно тебе, не греши! – унимал его задумчивый и набожный Яков.
– Право, ребята, помяните мое слово, – продолжал первый голос, – у кого грудь ввалилась, волосы из дымчатых сделались красными, глаза ушли в лоб, – тот беспременно умрет… Прощай, Мотенька: мы тебе гробок сколотим да поленцо в голову положим…
– Нет, погоди: я тебя еще вздую… – отозвался голос, должно быть, Мотьки.