– И не отдают! – прибавил Марк. – Браво! Славный очерк: вы его поместите в роман…
– Может быть, помещу.
– A propos[105] о деньгах: для полноты и верности вашего очерка дайте мне рублей сто взаймы: я вам… никогда не отдам, разве что будете в моем положении, а я в вашем…
– Что это, шутка?
– Какая шутка! Огородник, у которого нанимаю квартиру, пристает: он же и кормит меня. У него ничего нет. Мы оба в затруднении…
Райский пожал плечами, потом порылся в платьях, наконец отыскал бумажник и, вынув оттуда несколько ассигнаций, положил их на стол.
– Тут только восемьдесят; вы меня обсчитываете, – сказал Марк, сосчитав.
– Больше нет: деньги спрятаны у бабушки, завтра пришлю.
– Не забудьте. Пока довольно с меня. Ну-с, что же дальше: «занимают деньги и не отдают»? – говорил Марк, пряча ассигнации в карман.
– Праздные повесы, которым противен труд и всякий порядок, – продолжал Райский, – бродячая жизнь, житье нараспашку, на чужой счет – вот все, что им остается, как скоро они однажды выскочат из колеи. Они часто грубы, грязны; есть между ними фаты, которые еще гордятся своим цинизмом и лохмотьями…
Марк засмеялся.
– Не в бровь, а прямо в глаз: хорошо, хорошо! – говорил он.
– Да, если много таких художников, как я, – сказал Райский, – то таких артистов, как вы, еще больше: имя им легион!
– Еще немножко, и вы заплатите мне вполне, – заметил Марк, – но прибавьте: легион, пущенный в стадо…
Он опять засмеялся. За ним усмехнулся и Райский.
– Что ж, это не правда? – добавил Райский, – скажите по совести! Я согласен с вами, что я принадлежу к числу тех художников, которых вы назвали… как?
– Неудачниками.
– Ну, очень хорошо, и слово хорошее, меткое.
– Здешнего изделия: чем богаты, тем и рады! – сказал, кланяясь, Марк. – Вам угодно, чтоб я согласился с верностью вашего очерка: если б я даже был стыдлив, обидчив, как вы, если б и не хотел согласиться, то принужден бы был сделать это. Поэтому поздравляю вас: наружно очерк верен – почти совершенно…
– Вы соглашаетесь и…
– И остаюсь все тем же? – досказал Марк, – вас это удивляет? Вы ведь тоже видите себя хорошо в зеркале: согласились даже благосклонно принять прозвище неудачника, – а все-таки ничего не делаете?
– Но я хочу… делать – и буду! – с азартом сказал Райский.
– И я смертельно хочу делать, но – я думаю – не буду.
Райский пожал плечами.
– Отчего же?
– Поприща, «арены» для меня нет… как вы говорите.
– Есть же у вас какие-нибудь цели?
– Вы скажите мне прежде, отчего я такой? – спросил Марк, – вы так хорошо сделали очерк: замок перед вами, приберите и ключ. Что вы видите еще под этим очерком? Тогда, может быть, и я скажу вам, отчего я не буду ничего делать.
Райский начал ходить по комнате, вдумываясь в этот новый вопрос.
– Отчего вы такой? – повторил он в раздумье, останавливаясь перед Марком, – я думаю, вот отчего: от природы вы были пылкий, живой мальчик. Дома мать, няньки избаловали вас.
Марк усмехнулся.
– Все это баловство повело к деспотизму: а когда дядьки и няньки кончились, чужие люди стали ограничивать дикую волю, вам не понравилось; вы сделали эксцентрический подвиг, вас прогнали из одного места. Тогда уж стали мстить обществу: благоразумие, тишина, чужое благосостояние показались грехом и пороком, порядок противен, люди нелепы… И давай тревожить покой смирных людей!..
Марк покачал головой.
– Одни из этих артистов просто утопают в картах, в вине, – продолжал Райский, – другие ищут роли. Есть и дон-кихоты между ними: они хватаются за какую-нибудь невозможную идею, преследуют ее иногда искренно; вообразят себя пророками и апостольствуют в кружках слабых голов, по трактирам. Это легче, чем работать. Проврутся что-нибудь дерзко про власть, их переводят, пересылают с места на место. Они всем в тягость, везде надоели. Кончают они различно, смотря по характеру: кто угодит, вот как вы, на смирение…
– Да я еще не кончил: я начинаю только, что вы! – перебил Марк.
– Других запирают в сумасшедший дом за их идеи…
– Это еще не доказательство сумасшествия. Помните, что и того, у кого у первого родилась идея о силе пара, тоже посадили за нее в сумасшедший дом, – заметил Марк.
– А! так вот вы что! У вас претензия есть выражать собой и преследовать великую идею!
– Да-с, вот что! – с комической важностью подтвердил Марк.
– Какую же?
– Какие вы нескромные! Угадайте! – сказал, зевая, Марк и, положив голову на подушку, закрыл глаза. – Спать хочется! – прибавил он.
– Ложитесь здесь, на мою постель: а я лягу на диван, – приглашал Райский, – вы гость…
– Хуже татарина… – сквозь сон бормотал Марк, – вы ложитесь на постель, а я… мне все равно…
«Что он такое? – думал Райский, тоже зевая, – витает, как птица или бездомная, бесприютная собака без хозяина, то есть без цели! Праздный ли это, затерявшийся повеса, заблудшая овца, или…»
– Прощайте, неудачник! – сказал Марк.
– Прощайте, русский… Карл Мор! – насмешливо отвечал Райский и задумался.
А когда очнулся от задумчивости, Марк спал уже всею сладостью сна, какой дается крепко озябшему, уставшему, наевшемуся и выпившему человеку.
Райский подошел к окну, откинул занавеску, смотрел на темную звездную ночь.
Кое-где стучали в доску, лениво раздавалось откуда-то протяжное: «Слушай!» Только от собачьего лая стоял глухой гул над городом. Но все превозмогала тишина, темнота и невозмутимый покой.
В комнате, в недопитой Марком чашке с ромом, ползал чуть мерцающий синий огонек и, изредка вспыхивая, озарял на секунду комнату и опять горел тускло, готовый ежеминутно потухнуть.
Кто-то легонько постучал в дверь.
– Кто там? – тихо спросил Райский.
– Это я, Борюшка, отвори скорее! Что у тебя делается? – послышался испуганный голос Татьяны Марковны.
Райский отпер. Дверь отворилась, и бабушка как привидение, вся в белом, явилась на пороге.
– Батюшки мои! что это за свет? – с тревогой произнесла она, глядя на мерцающий огонь.
Райский отвечал смехом.
– Что такое у тебя? Я в окно увидала свет, испугалась, думала, ты спишь… Что это горит в чашке?
– Ром.
– Ты по ночам пьешь пунш! – шепотом, в ужасе сказала она и с изумлением глядела то на него, то на чашку.