– Не обращать на меня внимания, – сказала она, помолчав.
– Как, не замечать вас, не…
– Не делать таких больших глаз, вот как теперь! – подсказала она, – не ходить без меня в мою комнату, не допытываться, что я люблю, что нет…
– Гордость! А скажите, сестра, вы… извините, я откровенен: вы не рисуетесь этой гордостью?
Она молчала.
– Не хочется вам похвастаться независимостью характера? Вы, может быть, стремитесь к selfgovernment[106] и хотите щегольнуть эмансипацией от здешних авторитетов, бабушки, Нила Андреевича, да?
– Вы, кажется, начинаете «заслуживать мое доверие и дружбу»! – смеясь, заметила она, потом сделалась серьезна и казалась утомленной или скучной. – Я не совсем понимаю, что вы сказали, – прибавила она.
– Я потому это говорю, – оправдывался он, – что бабушка сказывала мне, что вы горды.
– Бабушка! Какая, право! Везде ее спрашивают! Я совсем не горда. И по какому случаю она говорила вам это?
– Потому что я вам с Марфенькой подарил вот это все, оба дома, сады, огороды. Она говорила, что вы не примете. Правда ли?
– Мне все равно, ваше ли это, мое ли, лишь бы я была здесь.
– Да она не хотела оставаться здесь: она хотела уехать в Новоселово…
– Ну? – отрывисто, грудью спросила она, будто с тревогой.
– Ну, я все уладил: куда переезжать? Марфенька приняла подарок, но только с тем, чтобы и вы приняли. И бабушка поколебалась, но окончательно не решилась, ждет – кажется, что скажете вы. А вы что скажете? Примете, да? как сестра от брата?
– Да, я приму, – поспешно сказала она. – Нет, зачем принимать: я куплю. Продайте мне: у меня деньги есть. Я вам пятьдесят тысяч дам.
– Нет, так я не хочу.
Она остановилась, подумала, бросила взгляд на Волгу, на обрыв, на сад.
– Хорошо, как хотите – я на все согласна, только чтоб нам остаться здесь.
– Так я велю бумагу написать?
– Да… благодарю, – говорила она, подойдя к нему и протянув ему обе руки. Он взял их, пожал и поцеловал ее в щеку. Она отвечала ему крепким пожатием и поцелуем на воздух.
– Видно, вы в самом деле любите этот уголок и старый дом?
– Да, очень…
– Послушайте, Вера: дайте мне комнату здесь в доме – мы будем вместе читать, учиться… хотите учиться?
– Чему учиться? – с удивлением спросила она.
– Вот видите: мне хочется пройти с Марфенькой практически историю литературы и искусства. Не пугайтесь, – поспешил он прибавить, заметив, что у ней на лице показался какой-то туман, – курс весь будет состоять в чтении и разговорах… Мы будем читать все, старое и новое, свое и чужое, – передавать друг другу впечатления, спорить… Это займет меня, может быть, и вас. Вы любите искусство?
Она тихонько зевнула в руку: он заметил.
«Кажется, ее нельзя учить, да и нечему: она или уже все знает, или не хочет знать!» – решил он про себя.
– А вы… долго останетесь здесь? – спросила она, не отвечая на его вопрос.
– Не знаю: это зависит от обстоятельств и… от вас.
– От меня? – повторила она и задумалась, глядя в сторону.
– Пойдемте туда, в тот дом. Я покажу вам свои альбомы, рисунки… мы поговорим… – предлагал он.
– Хорошо, подите вперед, а я приду: мне надо тут вынуть свои вещи, я еще не разобралась…
Он медлил. Она, держась за дверь, ждала, чтоб он ушел.
«Как она хороша, Боже мой! И какая язвительная красота!» – думал он, идучи к себе и оглядываясь на ее окна.
– Вера Васильевна приехала! – с живостью сказал он Якову в передней.
– Бабушка, Вера приехала! – крикнул он, проходя мимо бабушкиного кабинета и постучав в дверь.
– Марфенька! – закричал он у лестницы, ведущей в Марфенькину комнату, – Верочка приехала!
Крик, шум, восклицания, звон ключей, шипенье самовара, беготня – были ответом на принесенную им весть.
Он проворно раскопал свои папки, бумаги, вынес в залу, разложил на столе и с нетерпением ждал, когда Вера отделается от объятий, ласк и расспросов бабушки и Марфеньки и прибежит к нему продолжать начатый разговор, которому он не хотел предвидеть конца. И сам удивлялся своей прыти, стыдился этой торопливости, как будто в самом деле «хотел заслужить внимание, доверие и дружбу…».
«Постой же, – думал он, – я докажу, что ты больше ничего, как девочка передо мной!..»
Он с нетерпением ждал. Но Вера не приходила. Он располагал увлечь ее в бездонный разговор об искусстве, откуда шагнул бы к красоте, к чувствам и т. д.
«Не все же открыла ей попадья! – думал он, – не все стороны ума и чувства изведала она: не успела, некогда! Посмотрим, будешь ли ты владеть собою, когда…»
Но она все нейдет. Его взяло зло, он собрал рисунки и только хотел унести опять к себе наверх, как распахнулась дверь и пред ним предстала… Полина Карповна, закутанная, как в облака, в кисейную блузу, с голубыми бантами на шее, на груди, на желудке, на плечах, в прозрачной шляпке с колосьями и незабудками. Сзади шел тот же кадет, с веером и складным стулом.
– Боже мой! – болезненно произнес Райский.
– Bonjur! – сказала она, – не ждали? Вижю, вижю! Du courage![107] Я все понимаю. А мы с Мишелем были в роще и зашли к вам. Michel! Saluez donc monsieur et mettez tout cela de côte![108] Что это у вас? ах, альбомы, рисунки, произведения вашей музы! Я заранее без ума от них: покажите, покажите, ради Бога! Садитесь сюда, ближе, ближе…
Она осенила диван и несколько кресел своей юбкой.
Райскому страх как хотелось пустить в нее папками и тетрадями. Он стоял, не зная, уйти ли ему внезапно, оставив ее тут, или покориться своей участи и показать рисунки.
– Не конфузьтесь, будьте смелее, – говорила она. – Michel, allez vous promener un peu au le jardin![109] Садитесь, сюда, ближе! – продолжала она, когда юноша ушел.
Райский внезапно разразился нервным хохотом и сел подле нее.
– Вот так! Я вижю, что вы угадали меня… – прибавила она шепотом.
Райский окончательно развеселился:
«Эта по крайней мере играет наивно комедию, не скрывается и не окружает себя туманом, как та…» – думал он.
– Ах, как это мило! charmant, ce paysage![110] – говорила между тем Крицкая, рассматривая рисунки. – Qu’est-ce que c’est que cette belle figure?[111] – спрашивала она, останавливаясь над портретом Беловодовой, сделанным акварелью. – Ah, que c’est beau![112] Это ваша пассия – да? признайтесь.