— Стой! — крикнул один, тяжело дыша. — Человека — с бородой — не видала?
Она указала рукой на огороды и спокойно ответила:
— Туда побежал, — а что?
— Егоров! Свисти!
Она пошла домой. Было ей жалко чего-то, на сердце лежало нечто горькое, досадное. Когда она входила с поля в улицу, дорогу ей перерезал извозчик. Подняв голову, она увидала в пролетке молодого человека с светлыми усами и бледным, усталым лицом. Он тоже посмотрел на нее. Сидел он косо, и, должно быть, от этого правое плечо у него было выше левого.
Николай встретил ее радостно.
— Ну, что там?
— Как будто удалось…
Стараясь восстановить в своей памяти все мелочи, она начала рассказывать о бегстве и говорила так, точно передавала чей-то рассказ, сомневаясь в правде его.
— Нам везет! — сказал Николай, потирая руки. — Но — как я боялся за вас! Черт знает как! Знаете, Ниловна, примите мой дружеский совет — не бойтесь суда! Чем скорее он, тем ближе свобода Павла, поверьте! Может быть — он уйдет с дороги. А суд — это приблизительно такая штука…
Он начал рисовать ей картину заседания суда, она слушала и понимала, что он чего-то боится, хочет ободрить ее.
— Может, вы думаете, я там скажу что-нибудь судьям? — вдруг спросила она. — Попрошу их о чем-нибудь?
Он вскочил, замахал на нее руками и обиженно вскричал:
— Что вы!
— Я боюсь, верно! Чего боюсь — не знаю!.. — Она помолчала, блуждая глазами по комнате.
— Иной раз кажется — начнут они Пашу обижать, измываться над ним. Ах ты, мужик, скажут, мужицкий ты сын! Что затеял? А Паша — гордый, он им так ответит! Или — Андрей посмеется над ними. И все они там горячие. Вот и думаешь — вдруг не стерпит… И засудят так, что уж и не увидишь никогда!
Николай хмуро молчал, дергая свою бородку.
— Этих дум не выгонишь из головы! — тихо сказала мать, — Страшно это — суд! Как начнут все разбирать да взвешивать! Очень страшно! Не наказание страшно, а — суд. Не умею я этого сказать…
Николай — она чувствовала — не понимает ее, и это еще более затрудняло желание рассказать о страхе своем.
24
Этот страх, подобный плесени, стеснявший дыхание тяжелой сыростью, разросся в ее груди, и, когда настал день суда, она внесла с собою в зал заседания тяжелый, темный груз, согнувший ей спину и шею.
На улице с нею здоровались слободские знакомые, она молча кланялась, пробираясь сквозь угрюмую толпу. В коридорах суда и в зале ее встретили родственники подсудимых и тоже что-то говорили пониженными голосами. Слова казались ей ненужными, она не понимала их. Все люди были охвачены одним и тем же скорбным чувством — это передавалось матери и еще более угнетало ее.
— Садись рядом! — сказал Сизов, подвигаясь на лавке. Послушно села, оправила платье, взглянула вокруг. Перед глазами у нее слитно поплыли какие-то зеленые и малиновые полосы, пятна, засверкали тонкие желтые нити.
— Погубил твой сын нашего Гришу! — тихо проговорила женщина, сидевшая рядом с ней.
— Молчи, Наталья! — ответил Сизов угрюмо.
Мать посмотрела на женщину — это была Самойлова, дальше сидел ее муж, лысый, благообразный человек с окладистой рыжей бородой. Лицо у него было костлявое; прищурив глаза, он смотрел вперед, и борода его дрожала.
Сквозь высокие окна зал ровно наливался мутным светом, снаружи по стеклам скользил снег. Между окнами висел большой портрет царя в толстой, жирно блестевшей золотой раме, тяжелые малиновые драпировки окон прикрывали раму с боков прямыми складками. Перед портретом, почти во всю ширину зала вытянулся стол, покрытый зеленым сукном, направо у стены стояли за решеткой две деревянные скамьи, налево — два ряда малиновых кресел. По залу бесшумно бегали служащие с зелеными воротниками, золотыми пуговицами на груди и животе. В мутном воздухе робко блуждал тихий шепот, носился смешанный запах аптеки. Все это — цвета, блески, звуки и запахи — давило на глаза, вторгалось вместе с дыханием в грудь и наполняло опустошенное сердце неподвижной, пестрой мутью унылой боязни.
Вдруг один из людей громко сказал что-то, мать вздрогнула, все встали, она тоже поднялась, схватившись за руку Сизова.
В левом углу зала отворилась высокая дверь, из нее, качаясь, вышел старичок в очках. На его сером личике тряслись белые редкие баки, верхняя бритая губа завалилась в рот, острые скулы и подбородок опирались на высокий воротник мундира, казалось, что под воротником нет шеи. Его поддерживал сзади под руку высокий молодой человек с фарфоровым лицом, румяным и круглым, а вслед за ними медленно двигались еще трое людей в расшитых золотом мундирах и трое штатских.
Они долго возились за столом, усаживаясь в кресла, а когда сели, один из них, в расстегнутом мундире, с ленивым бритым лицом, что-то начал говорить старичку, беззвучно и тяжело шевеля пухлыми губами. Старичок слушал, сидя странно прямо и неподвижно, за стеклами его очков мать видела два маленькие бесцветные пятнышка.
На конце стола у конторки стоял высокий лысоватый человек, покашливал, шелестел бумагами.
Старичок покачнулся вперед, заговорил. Первое слово он выговаривал ясно, а следующие как бы расползались у него по губам, тонким и серым.
— Открываю… Введите…
— Гляди! — шепнул Сизов, тихонько толкая мать, и встал.
В стене за решеткой открылась дверь, вышел солдат с обнаженной шашкой на плече, за ним явились Павел, Андрей, Федя Мазин, оба Гусевы, Самойлов, Букин, Сомов и еще человек пять молодежи, незнакомой матери по именам. Павел ласково улыбался, Андрей тоже, оскалив зубы, кивал головой; в зале стало как-то светлее, проще от их улыбок, оживленных лиц и движения, внесенного ими в натянутое, чопорное молчание. Жирный блеск золота на мундирах потускнел, стал мягче, веяние бодрой уверенности, дуновение живой силы коснулось сердца матери, будя его. И на скамьях сзади нее, где до той поры люди подавленно ожидали, теперь тоже вырос ответный негромкий гул.