Так оно и шло долгое время, уж и ты готов был родиться, а дедушко всё молчит,- упрям, домовой! Я тихонько к ним похаживаю, а он и знал это, да будто не знает. Всем в дому запрещено про Варю говорить, все молчат, и я тоже помалкиваю, а сама знаю свое — отцово сердце ненадолго немо. Вот как-то пришёл заветный час — ночь, вьюга воет, в окошки-то словно медведи лезут, трубы поют, все беси сорвались с цепей, лежим мы с дедушком — не спится, я и скажи: "Плохо бедному в этакую ночь, а ещё хуже тому, у кого сердце неспокойно!" Вдруг дедушко спрашивает: "Как они живут?" — "Ничего, мол, хорошо живут". — "Я, говорит, про кого это спросил?" — "Про дочь Варвару, про зятя Максима". — "А как ты догадалась, что про них?" "Полно-ко, говорю, отец, дурить-то, бросил бы ты эту игру, ну — кому от неё весело?" Вздыхает он: "Ах вы, говорит, черти, серые вы черти!" Потом выспрашивает: что, дескать, дурак этот большой — это про отца твоего,верно, что дурак? Я говорю: "Дурак, кто работать не хочет, на чужой шее сидит, ты бы вот на Якова с Михайлой поглядел — не эти ли дураками-то живут? Кто в дому работник, кто добытчик? Ты. А велики ли они тебе помощники?" Тут он — ругать меня: и дура-то я, и подлая, и сводня, и уж не знаю как! Молчу. "Как ты, говорит, могла обольститься человеком, неведомо откуда, неизвестно каким?" Я себе молчу, а как устал он, говорю: "Пошёл бы ты, поглядел, как они живут, хорошо ведь живут". — "Много, говорит, чести будет им, пускай сами придут…" Тут уж я даже заплакала с радости, а он волосы мне распускает, любил он волосьями моими играть, бормочет: "Не хлюпай, дура, али, говорит, нет души у меня?" Он ведь раньше-то больно хороший был, дедушко наш, да как выдумал, что нет его умнее, с той поры и озлился и глупым стал.
— Ну, вот и пришли они, мать с отцом, во святой день, в прощёное воскресенье, большие оба, гладкие, чистые; встал Максим-то против дедушка а дед ему по плечо,- встал и говорит: "Не думай, бога ради, Василий Васильевич, что пришёл я к тебе по приданое, нет, пришёл я отцу жены моей честь воздать". Дедушке это понравилось, усмехается он: "Ах ты, говорит, орясина, разбойник! Ну, говорит, будет баловать, живите со мной!" Нахмурился Максим: уж это, дескать, как Варя хочет, а мне всё равно! И сразу началось у них зуб за зуб — никак не сладятся! Уж я отцу-то твоему и мигаю и ногой его под столом — нет, он всё своё! Хороши у него глаза были: весёлые, чистые, а брови — тёмные, бывало, сведёт он их, глаза-то спрячутся, лицо станет каменное, упрямое, и уж никого он не слушает, только меня; я его любила куда больше, чем родных детей, а он знал это и тоже любил меня! Прижмётся, бывало, ко мне, обнимет, а то схватит на руки, таскает по горнице и говорит: "Ты, говорит, настоящая мне мать, как земля, я тебя больше Варвары люблю!" А мать твоя, в ту пору, развесёлая была озорница — бросится на него, кричит: "Как ты можешь такие слова говорить, пермяк солёны уши?" И возимся, играем трое; хорошо жили мы, голубА душа! Плясал он тоже редкостно, песни знал хорошие — у слепых перенял, а слепые лучше нет певцов!
— Поселились они с матерью во флигеле, в саду, там и родился ты, как раз в полдень — отец обедать идёт, а ты ему встречу. То-то радовался он, то-то бесновался, а уж мать — замаял просто, дурачок, будто и невесть какое трудное дело ребёнка родить! Посадил меня на плечо себе и понёс через весь двор к дедушке докладывать ему, что ещё внук явился,- дедушко даже смеяться стал: "Экой, говорит, леший ты, Максим!"
— А дядья твои не любили его,- вина он не пил, на язык дерзок был и горазд на всякие выдумки,- горько они ему отрыгнулись! Как-то о великом посте заиграл ветер, и вдруг по всему дому запело, загудело страшно — все обомлели, что за наваждение? Дедушко совсем струхнул, велел везде лампадки зажечь, бегает, кричит: "Молебен надо отслужить!" И вдруг всё прекратилось; ещё хуже испугались все. Дядя Яков догадался: "Это, говорит, наверное, Максимом сделано!" После он сам сказал, что наставил в слуховом окне бутылок разных да склянок,- ветер в горлышки дует, а они и гудут, всякая по-своему. Дед погрозил ему: "Как бы эти шутки опять в Сибирь тебя не воротили, Максим!"
— Один год сильно морозен был, и стали в город заходить волки с поля, то собаку зарежут, то лошадь испугают, пьяного караульщика заели, много суматохи было от них! А отец твой возьмёт ружьё, лыжи наденет да ночью в поле, глядишь — волка притащит, а то и двух. Шкуры снимет, головы вышелушит, вставит стеклянные глаза — хорошо выходило! Вот и пошёл дядя Михайло в сени за нужным делом, вдруг — бежит назад, волосы дыбом, глаза выкатились, горло перехвачено — ничего не может сказать. Штаны у него свалились, запутался он в них, упал, шепчет — волк! Все схватили кто что успел, бросились в сени с огнём,- глядят, а из рундука и впрямь волк голову высунул! Его бить, его стрелять, а он — хоть бы что! Пригляделись — одна шкура да пустая голова, а передние ноги гвоздями прибиты к рундуку! Дед тогда сильно — горячо рассердился на Максима. А тут ещё Яков стал шутки эти перенимать: Максим-то склеит из картона будто голову — нос, глаза, рот сделает, пакли налепит заместо волос, а потом идут с Яковом по улице и рожи эти страшные в окна суют — люди, конечно, бояться, кричат. А по ночам — в простынях пойдут, попа напугали, он бросился на будку, а будочник, тоже испугавшись, давай караул кричать. Много они эдак-то куролесили, и никак не унять их; уж и я говорила — бросьте, и Варя тоже,- нет, не унимаются! Смеётся Максим-то: "Больно уж, говорит, забавно глядеть, как люди от пустяка в страхе бегут сломя голову!" Поди говори с ним…
— И отдалось всё это ему чуть не гибелью: дядя-то Михайло весь в дедушку — обидчивый, злопамятный, и задумал он извести отца твоего. Вот, шли они в начале зимы из гостей, четверо: Максим, дядья да дьячок один его расстригли после, он извозчика до смерти забил. Шли с Ямской улицы и заманили Максима-то на Дюков пруд, будто покататься по льду, на ногах, как мальчишки катаются, заманили да и столкнули его в прорубь,- я тебе рассказывала это…