Затем показался новый белый маяк, а за ним старый — бездействующий. Оба они, выпукло освещенные розовым солнцем, садившимся в золотую пыль дачных акаций, так отчетливо, так блко — а главное, так знакомо — стояли над обрывами, что Петя готов был о всех сил дуть в кливер, лишь бы поскорее доехать.
Тут уже каждый кусочек берега был ему вестен до малейших подробностей.
Большой Фонтан, Средний Фонтан, Малый Фонтан, высокие обрывистые берега, поросшие дерезой, шиповником, сиренью, боярышником.
В воде под берегом — скалы, до половины зеленые от тины, и на этих скалах — рыболовы с бамбуковыми удочками и купальщики.
А вот и "Аркадия", ресторан на сваях, раковина для оркестра — дали маленькая, не больше суфлерской будки, — разноцветные зонтики, скатерти, по которым бежит свежий в
Все эти подробности возникали перед глазами мальчика, одна другой свежее, одна другой интереснее. Но они не были забыты. Нет! Их ни за что нельзя было забыть, как нельзя было забыть свое имя. Они лишь как-то ускользнули на время памяти. Теперь они вдруг бежали назад, как домой после самовольной отлучки. Они бежали одна за другой. Их становилось все больше и больше. Они обгоняли друг дружку.
Казалось, они наперерыв кричали мальчику:
"Здравствуй, Петя! Наконец-то ты приехал! А мы все без тебя соскучились! Неужели ты нас не узнаешь? Посмотри хорошенько: это же я, твоя любимая дача Маразли. Ты так любил ходить по моим великолепно выстриженным умрудным газонам, хотя это строжайше воспрещалось! Ты так любил рассматривать мои мраморные статуи, по которым ползали крупные улитки с четырьмя рожками, так называемые "Лаврики-Павлики", оставляя за собой слюдяную дорожку! Посмотри, как я выросла за лето! Посмотри, какими густыми стали мои каштаны! Какие пышные георгины и пионы цветут на моих клумбах! Какие роскошнейшие августовские бабочки садятся, в черной тени моих аллей!"
"А это я: "Отрада"! Не может быть, чтоб ты забыл мои купальни, и мой тир, и мой кегельбан! Посмотри же: пока ты пропадал, тут успели поставить замечательную карусель с лодочками и лошадками. Тут же неподалеку живет твой друг и товарищ Гаврик. Он ждет не дождется, когда ты приедешь. Скорее же, скорей!"
"А вот и я! Здравствуй, Петька! Не узнал Ланжерона? Смотри, сколько плоскодонных шаланд лежит на моем берегу, сколько рыбачьих сетей сушится на веслах, составленных в козлы! Ведь это именно в моем песке ты нашел в прошлом году две копейки и потом выпил — хоть в тебя уже и не лезло — четыре кружки кислого хлебного квасу, бившего в нос и щипавшего язык. Неужели ты не узнаешь эту будку квасника? Да вот же она, вот, стоит как ни в чем не бывало на обрыве в разросшемся за лето бурьяне! Тут даже и бинокля не надо".
"А вот и я! И я! Здравствуй, Петя! Ох, что тут без тебя в Одессе было! Здравствуй, здравствуй!"
Чем ближе к городу, тем ветер становился тише и теплей. Солнца уже совсем не было видно; только еще верхушка мачты с крошечным красным колпачком флюгера светилась в совершенно чистом розовом небе.
Кливер убрали.
Стук пароходной машины звучно отдавался в скалах и обрывах берега. Вверх по мачте полз бледно-желтый топовый огонь.
Все мысли Пети были тут, на берегу, в Одессе.
Он ни за что не поверил бы, если бы ему сказали, что совсем-совсем недавно, лишь сегодня утром, он чуть не плакал, прощаясь с экономией.
Какая экономия? Что за экономия? Он уже забыл о ней. Она уже не существовала для него… до будущего лета.
Скорее, скорее в каюту, торопить папу, собирать вещи!
Петя повернулся, чтобы бежать, и вдруг похолодел от ужаса… Тот самый матрос с якорем на руке сидел на ступеньке носового трапа, а усатый шел прямо на него, без пенсне, руки в карманах, отчетливо скрипя "скороходами".
Он подошел к нему вплотную, наклонился и спросил не громко, но и не тихо:
— Жуков?
— Чего — Жуков? — тихо, как бы через силу пронес матрос, заметно побледнел и встал на ступеньки.
— Сядь. Тихо. Сядь, я тебе говорю.
Матрос продолжал стоять. Слабая улыбка дрожала на его посеревших губах.
Усатый нахмурился:
— С "Потемкина"? Здравствуй, милый. Ты бы хоть сапожки, что ли, переменил. А мы вас ждали, ждали, ждали… Ну, что скажешь, Родион Жуков? Приехали?
И с этими словами усатый крепко взял матроса за рукав.
Лицо матроса исказилось.
— Не трожь! — закричал он страшным голосом, рванулся и о всех сил толкнул усатого кулаком в грудь. — Не тр-рожь больного человека, мор-рда!
Рукав затрещал.
— Стой!
Но было поздно.
Матрос вырвался и бежал по палубе, увертываясь и виляя между корзинами, ящиками, людьми. За ним бежал усатый.
Глядя со стороны, можно было подумать, что эти двое взрослых людей играют в салки.
Они, один за другим, нырнули в проход машинного отделения. Затем вынырнули с другой стороны. Пробежали вверх по трапу, дробно стуча подошвами и срываясь со скользких медных ступенек.
— Стой, держи! — кричал усатый, тяжело сопя.
В руках у матроса появилась оторванная откуда-то на бегу рейка.
— Держи, держи-и-и!
Пассажиры со страхом и любопытством сбились на палубе. Кто-то пронзительно засвистел в полицейский свисток.
Матрос со всего маху перепрыгнул через высокую крышку люка. Он увернулся от усатого, обежавшего сбоку, вильнул, перепрыгнул через люк обратно и вскочил на скамейку. Со скамейки — на перила борта, схватился за флагшток кормового флага, о всей силы шарахнул усатого рейкой по морде и прыгнул в море.
Над кормой взлетели брызги.
— Ах!
Пассажиры все, сколько их ни было, качнулись назад, будто на них спереди дунуло.
Усатый метался возле борта, держась руками за лицо, и хрипло кричал:
— Держите, уйдет! Держите, уйдет!
Старший помощник шагал вверх по трапу через три ступеньки со спасательным кругом.
— Человек за бортом!
Пассажиры качнулись вперед к борту, будто на них дунуло сзади.
Петя протиснулся к борту.
Уже довольно далеко от парохода, среди взбитого белка пены, на волне качалась, как поплавок, голова плывущего человека.
Но только он плыл не к пароходу, а от парохода, о всех сил работая руками и ногами. Через каждые три-четыре взмаха он поворачивал назад злое, напряженное лицо.