Матрос увидел звездное небо и не понял, что это такое. Ночной ветерок влетел в хибарку и освежил его голову.
Гаврик лег на бурьян возле двери, прислушиваясь к каждому шороху. До утра мальчик не сомкнул глаз. Отлежал локоть. Дедушка устроился на земляном полу хибарки и тоже не спал, слушая сверчков, волну и стоны больного, который иногда вдруг взволнованно вскакивал, крича слабым, прозрачным голосом:
— Башенное, огонь! Кошуба! Бей, башенное!..
И всякую другую чепуху.
Тогда дедушка крепко брал его за плечи, осторожно тряс и шептал в самый его рот, дышащий жаром:
— Ляжь, не кричи. За-ради самого господа бога, не бузуй. Ляжь и молчи. Наказанье!
И матрос понемножку утихал, поскрипывая зубами.
И кто же такой был этот странный больной?
В числе семисот матросов, высадившихся с броненосца "Потемкин" на румынский берег, был Родион Жуков.
Ничем замечательным не отличался он от прочих матросов мятежного корабля.
С первой минуты восстания, с той самой минуты, когда командир броненосца в ужасе и отчаянии бросился на колени перед командой, когда раздались первые винтовочные залпы и трупы некоторых офицеров полетели за борт, когда матрос Матюшенко с треском отодрал дверь адмиральской каюты, той самой каюты, мимо которой до сих пор страшно было даже проходить, с той самой минуты Родион Жуков жил, думал и действовал так же, как и большинство остальных матросов, — в легком тумане, в восторге, в жару, — до тех пор, пока не пришлось сдаться румынам и высадиться в Констанце.
Никогда до тех пор не ступала нога Родиона на чужую землю. А чужая земля, как бесполезная воля, широка и горька.
"Потемкин" стоял совсем блко от пристани.
Среди фелюг и грузовых пароходов, трехтрубный и серый, окруженный яликами, яхтами и катерами, рядом с тощим румынским крейсером он был бессмысленно велик.
Высоко над орудийными башнями, шлюпками, реями все еще висел белый андреевский флаг, косо помеченный голубым крестом, как перечеркнутый пакет.
Но вот флаг дрогнул, опал и короткими стежками стал опускаться.
Обеими руками снял тогда Родион бескозырку и так нко поклонился, что кончики новых георгиевских лент мягко легли в пыль, как оранжево-черные деревенские цветы чернобривцы.
— Просто срам… Чистый срам! Орудия двенадцатидюймовые, боевых патронов хоть залейся, наводчики один в одного. Даром Кошубу не послушались. Дорофей Кошуба правильно говорил: кондукторов, паршивых шкур, — за борт! "Георгия Победоносца" — потопить. Идти на Одессу высаживать десант. Весь бы одесский гарнон подняли, всех бы рабочих, все бы Черное море! Эх, Кошуба, Кошуба, было бы тебя послушаться… А то такая ерунда получилась!
В последний раз поклонился Родион своему родному кораблю.
— Ладно, — сказал он сквозь зубы, — ладно. За нами не пропадет. Все равно всю Россию подымем.
Через несколько дней, купив на последние деньги вольную одежду, он ночью переправился через гирло Дуная, возле Вилково, на русскую сторону.
План у него был такой: добраться степью до Аккермана, оттуда на барже или на пароходе в Одессу; Одессы до родного села Нерубайского — рукой подать. А там — как выйдет…
Одно только знал Родион наверняка: что к прошлому для него все пути заказаны, что прежняя его жнь, подневольная матросская жнь на царском броненосце и трудная родная крестьянская жнь дома, в голубой мазанке с синими окошками среди желтых и розовых мальв, отрезана от него навсегда.
Теперь — либо на виселицу, либо скрываться, поднять восстание, жечь помещиков, идти в город искать комитет.
Он почувствовал себя худо еще в дороге. Но останавливаться было уже нельзя. Он шел больной.
И вот теперь… Что это с ним происходит? Где он лежит? Почему в дверях качаются звезды? И звезды ли это?
Черным морем обступила. Родиона ночь. Звезды сгустились, разгорелись и легли перед глазами нкими карантинными огнями. Зашумел город, загорелась в порту эстакада, побежали люди, путаясь в бунтующем огне. Длинными рельсами упали вдоль мостовых железные винтовочные залпы.
Качнулась ночь корабельной палубой. Зеркальный круг прожектора побежал по волнистому берегу, добела раскаляя углы домов, вспыхивая в стеклах, выдергивая темноты бегущих солдат, красные лоскутья флагов, зарядные ящики, лафеты, поваленные поперек улицы конки.
И вот он видит себя в орудийной башне.
Наводчик глазом припал к дальномеру. Башня поворачивается сама собой, наводя на город пустое дуло, сияющее внутри зеркальными нарезами. Стоп! Как раз точка в точку против синего купола театра, где осанистый генерал держит военный совет против мятежников.
В башне канителится жидкий телефонный звонок.
А может быть, это сверчки воркуют в степи?
Нет, это телефон. Электрический подъемник с медленным лязгом выносит погреба снаряд — он качается на цепях — прямо в руки Родиона.
А может быть, это не снаряд, а прохладная дыня? Ах, как хорошо было б напиться! Но нет, нет, это снаряд.
— Башенное, огонь!
И в тот же миг зазвенело в ушах, словно ударило снаружи в башенную броню, как в бубен. Вспыхнул огонь, и обварило запахом жженого гребня.
Дрогнул рейд во всю ширь. Закачались на рейде шлюпки. Железная полоса легла между броненосцем и городом.
Перелет.
Разгорелись у Родиона руки. Но вот опять сверчки хрустальным ручейком пробираются среди частых звезд и бурьяна.
А может, это воркует телефон?
И второй снаряд сам собой лезет подъемника в руки матроса. Доконаем генерала, погоди!
— Башенное, огонь! Башенное, огонь!
— Ляжь, не кричи… Может, тебе дать напиться? Ляжь тихо…
… И вторая полоса легла поперек бухты. Опять перелет. Ничего, авось в третий раз не промажем! Снарядов небось хватит. Полны погреба.
Легче пушинки и вместе с тем тяжелее дома лег в ослабевшие ладони третий снаряд.
Только бы пустить его поскорее. Только бы дым повалил поскорее синего купола. А там и пойдет, и пойдет!..
Но что-то не воркует телефон, перестали звенеть сверчки… Поумирали там все наверху, что ли?
Или это утро наступает такое тихое и такое розовое?
Башня словно сама собой поворачивается обратно. "Отбой!" — и снаряд, выскользнув упавших рук, опускается обратно в погреб, гремя цепями подъемника. Нет, нет, это покатилась пальцев кружка и нежно журчит водица с койки на пол.