– Райцына, Сусанна, – ответила Тамара.
– Райцына, Сусанна… – точно пропел сторож. – Райцына, Сусанна. Так и есть. Двести семнадцать.
Нагибаясь над покойниками и освещая их оплывшим и каплющим огарком, он переходил от одного к другому. Наконец он остановился около трупа, на ноге которого было написало чернилами большими черными цифрами: 217.
– Вот эта самая! Давайте-ка я ее вынесу в колидорчик да сбегаю за ее барахлом… Подождите!..
Он, кряхтя, но все-таки с легкостью, удивительною для его возраста, поднял труп Женьки за ноги и взвалил его на спину головой вниз, точно это была мясная туша или мешок с картофелем.
В коридоре было чуть посветлее, и когда сторож опустил свою ужасную ношу на пол, то Тамара на мгновение закрыла лицо руками, а Манька отвернулась и заплакала.
– Коли что надо, вы скажите, – поучал сторож. – Ежели обряжать как следует покойницу желаете, то можем все достать, что полагается, – парчу, венчик, образок, саван, кисею, – все держим… Из одежды можно купить что… Туфли вот тоже…
Тамара дала ему денег и вышла на воздух, пропустив вперед себя Маньку,
Через несколько времени принесли два венка: один от Тамары из астр и георгинов с надписью на белой ленте черными буквами: «Жене – от подруги», другой был от Рязанова, весь из красных цветов; на его красной ленте золотыми литерами стояло: Страданием очистимся». От него же пришла и коротенькая записка с выражением соболезнования и с извинением, что он не может приехать, так как занят неотложным деловым свиданием.
Потом пришли приглашенные Тамарой певчие, пятнадцать человек из самого лучшего в городе хора.
Регент в сером пальто и в серой шляпе, весь какой-то серый, точно запыленный, но с длинными прямыми усами, как у военного, узнал Верку, сделал широкие, удивленные глаза, слегка улыбнулся и подмигнул ей. Раза два-три в месяц, а то и чаще посещал он с знакомыми духовными академиками, с такими же регентами, как и он, и с псаломщиками Ямскую улицу и, по обыкновению, сделав полную ревизию всем заведениям, всегда заканчивал домом Анны Марковны, где выбирал неизменно Верку.
Был он веселый и подвижной человек, танцевал оживленно, с исступлением, и вывертывал такие фигуры во время танцев, что все присутствующие кисли от смеха.
Вслед за певчими приехал нанятый Тамарой катафалк о двух лошадях, черный, с белыми султанами, и при нем пять факельщиков. Они же привезли с собой глазетовый белый гроб и пьедестал для него, обтянутый черным коленкором. Не спеша, привычно-ловкими движениями, они уложили покойницу в гроб, покрыли ее лицо кисеей, занавесили труп парчой и зажгли свечи: одну в изголовье и две в ногах.
Теперь, при желтом колеблющемся свете свечей, стало яснее видно лицо Женьки. Синева почти сошла с него, оставшись только кое-где на висках, на носу и между глаз пестрыми, неровными, змеистыми пятнами. Между раздвинутыми темными губами слегка сверкала белизна зубов и еще виднелся кончик прикушенного языка. Из раскрытого ворота на шее, принявшей цвет старого пергамента, виднелись две полосы: одна темная – след веревки, другая красная – знак царапины, нанесенной во время схватки Симеоном, – точно два страшных ожерелья. Тамара подошла и английской булавкой зашпилила кружева воротничка у самого подбородка.
Пришло духовенство: маленький седенький священник в золотых очках, в скуфейке; длинный, высокий, жидковолосый дьякон с болезненным, странно-темным и желтым лицом, точно из терракоты, и юркий длиннополый псаломщик, оживленно обменявшийся на ходу какими-то веселыми, таинственными знаками со своими знакомыми из певчих.
Тамара подошла к священнику.
– Батюшка, – спросила она, – как вы будете отпевать: всех вместе или порознь?
– Отпеваем всех купно, – ответил священник целуя епитрахиль и выпрастывая из ее прорезей бороду и волосы. – Это обыкновенно. Но по особому желанию и по особому соглашению можно и отдельно. Какою смертью преставилась почившая?
– Самоубийца она, батюшка.
– Гм… самоубийца?.. А знаете ли, молодая особа, что по церковным канонам самоубийцам отпевания не полагается… не надлежит? Конечно, исключения бывают – по особому ходатайству…
– Вот здесь, батюшка, у меня есть свидетельство из полиции и от доктора… Не в своем она уме была… В припадке безумия…
Тамара протянула священнику две бумаги, присланные ей накануне Рязановым, и сверх них три кредитных билета по десять рублей. – Я вас попрошу, батюшка, все как следует, по-христиански. Она была прекрасный человек и очень много страдала. И уж будьте так добры, вы и на кладбище ее проводите и там еще панихидку…
– До кладбища проводить можно, а на самом кладбище не имею права служить, – там свое духовенство… А также вот что, молодая особа: ввиду того, что мне еще раз придется возвращаться за остальными, так вы уж того… еще десяточку прибавьте.
И, приняв из рук Тамары деньги, священник благословил кадило, подаваемое псаломщиком, и стал обходить с каждением тело покойницы. Потом, остановившись у нее в головах, он кротким, привычно-печальным голосом возгласил:
– Благословен бог наш всегда, ныне и присно!
Псаломщик зачастил: «Святый боже», «Пресвятую троицу» и «Отче наш», как горох просыпал.
Тихо, точно поверяя какую-то глубокую, печальную, сокровенную тайну, начали певчие быстрым сладостным речитативом: «Со духи праведных скончавшихся душу рабы твоея, спасе, упокой, сохраняя ю во блаженной жизни, яже у тебе человеколюбче».
Псаломщик разнес свечи, и они теплыми, мягкими, живыми огоньками, одна за другой, зажглись в тяжелом, мутном воздухе, нежно и прозрачно освещая женские лица.
Согласно лилась скорбная мелодия и, точно вздохи опечаленных ангелов, звучали великие слова:
«Упокой, боже, рабу твою и учини ее в рай, идеже лицы святых господи и праведницы сияют, яко светила, усопшую рабу твою упокой, презирая ея вся со-греше-е-ения».
Тамара вслушивалась в давно знакомые, но давно уже слышанные слова и горько улыбалась. Вспомнились ей страстные, безумные слова Женьки, полные такого безысходного отчаяния и неверия… Простит ей или не простит всемилостивый, всеблагий господь ее грязную, угарную, озлобленную, поганую жизнь? Всезнающий, неужели отринешь ты ее – жалкую бунтовщицу, невольную развратницу, ребенка, произносившего хулы на светлое, святое имя твое? Ты – доброта, ты – утешение наше!