В эти негодные для работы дни от тоски и безделья, а пуще от какой-то неясной, вплоть подступающей тревоги люди часто собирались вместе, много говорили, но и разговоры тоже были тревожными, вязкими, с длинными прогалами молчания. Правда в том, что надо переезжать, надо, хочешь не хочешь, устраивать жизнь там, а не искать, не допытываться, чем жили здесь. Неизвестно откуда пришла боль, тихая, глубокая, что ты и не знал себя до теперешней минуты, не знал, что ты — не только то, что ты носишь в себе, но и то, не всегда замечаемое, что вокруг тебя, но потерять его иной раз нестрашнее, чем потерять руку или ногу. Человек не един, немало в нем разных, в одну шкуру, как в одну лодку, собравшихся земляков, перегребающих с берега на берег, и истиннный человек выказывается едва ли не только в минуты прощания и страдания — он это и есть, его и запомните.
Вот стоит земля, которая казалась вечной, но, выходит, что казалась — не будет земли. Почему, почему при них, кто живет сейчас, ничего не станет на этой земле? — не раньше и не позже? Спроста ли? Хорошо ли? Чем, каким утешением унять душу?
Промежутки от дождя до дождя стали больше, подул верховик и с натугой, с раскачкой сдвинул наконец влипшую в небо мокрень, потянул ее на север. В один из таких не устоявшихся еще, шатких дней — не дождь и не вёдро, не работа и не отдых — приехал Воронцов и с ним представитель из района, отвечающий за очистку земель, которые уйдут под воду. Первым говорил Воронцов — о том, что надо закончить сенокос по-ударному, и люди, не перебивая, смотрели на него так, будто он свалился с луны: что он говорит? — дождь за окном. И верно, опять сорвался дождь, застучал по крыше, но Воронцов, завернутый в плащ-палатку, ничего не видел и не слышал, он толковал свое. Представитель из района, по фамилии Песенный, приказал, чтобы к половине сентября Матёра была полностью очищена от всего, что на ней стоит и растет. Двадцатого числа Государственная комиссия поедет принимать ложе водохранилища.
— Да мы картошку не успеем выкопать. Хлеб не успеют убрать. Вот так же задурит погода… — несмело возразил кто-то.
Песенный развел руками; отвечал Воронцов:
— С личной картошкой как хотите, хоть совсем ее не копайте. А совхозный урожай мы обязаны убрать. И мы его уберем. В крайнем случае из города силы подъедут.
Из собрания запомнили еще, что Воронцов, наказывая не ждать последнего дня и постепенно сжигать все, что находится без крайней надобности, поставил матёринцам в пример Петруху, который первым очистил свою территорию.
И только по избам, отогревшись, загалдели люди: середина сентября. Полтора месяца осталось. Не заметишь, как и пролетят. И непривычно, жутко было представлять, что дальше дни пойдут уже без Матёры-деревни. Будут всходить они, как всегда, и протягиваться над островом, но уже пустынным и прибранным, откуда не поднимутся в небо человечьи глаза. И дальше дни пойдут без запинки мимо, все мимо и мимо.
14
Андрей тоже послушал на собрании, что привезло начальство. Вернувшись, подробно передал Дарье. Она только и сказала: “Но-но” — и добавила: “Вот так бы и человеку. Сказали бы, когды помирать, — ну и знал бы, готовился… без пути не суетился бы…” Вспомнив разговор, который состоялся в день его приезда, Андрей заговорил:
— Бабушка, ты сказала тогда, что тебе жалко человека. Всех жалко.
Помнишь, ты говорила?
— Помню. Как не помню.
— Почему тебе его жалко?
Дарья попыталась отшутиться, но Андрей не отставал.
— А че ты, не маленький ли, че ли? — спросила она, втягивая себя постепенно в разговор, подбираясь к тому, что могла сказать. — Не прибыл, поди-ка. Какой был, такой и есть. Был о двух руках-ногах, боле не приросло. А жисть раскипяти-и-л… страшно поглядеть, какую он ее раскипятил. Ну дак сам старался, никто его не подталкивал. Он думает, он хозяин над ней, а он да-авно уже не хозяин. Давно из рук ее упустил. Он только успевай поворачивайся. Ему бы попридержать ее, помешкать, оглядеться округ себя, че ишо осталось, а че уже ветром унесло… Не-ет, он тошней того — ну понужать, ну понужать! Дак он этак надсадится, надолго его не хватит. Надсадился уж — че там!..
Андрей принимается рассказывать Дарье о машинах, которые все делают. Как же может человек надсадиться? Она, наверное, рассказывает ему про старого человека, который сто лет назад жил?
Дарья недовольно обернулась от чугунков и выпрямилась:
— Я знаю, про че говорю. Я про тебя, про вас толкую тебе, как щас. Пуп вы щас не надрываете — че говорить! Его-то вы берегете. А что душу свою потратили — вам и дела нету. Ты хошь слыхал, что у его, у человека-то, душа есть?
Андрей улыбнулся:
— Есть, говорят, такая.
— Не надсмехайся, есть. Это вы приучили себя, что ежли видом не видать, ежли пощупать нельзя, дак и нету. В ком душа, в том и Бог, парень. Чтоб человеком ты родился и человеком остался. А кто душу вытравил, тот не человек, не-ет! На че угодно такой пойдет, не оглянется. Да без ее-то легче. Че хочу, то и ворочу. Никто в тебе не заноет, не заболит. Щас все бегом. И на работу, и за стол — никуды времени нету. Это че на белом свете деется! Ребятенка и того бегом рожают. А он, ребятенок, не успел родиться, ишо на ноги не встал, одного слова не сказал, а уж запыхался. Куды, на што он такой годится? Я на отца твово погляжу. Рази он до моих годов дотянет?.. Она, жисть ваша, ишь какие подати берет: Матёру ей подавай, оголодала она. Однуе бы только Матёру?! Схапает, помырчит-пофырчит и ишо сильней зат- ребует. Опеть давай. А куда деться: будете давать. Иначе вам пропаловка. Вы ее из вожжей отпустили, теперь ее не остановишь. Пеняйте на себя. Прости, Господь милостивый, прости меня, грешную, — перекрестилась Дарья. — Я че?! Не мне людей судить. Да ить глаза ишо видят, уши слышат. Я тебе более того скажу, Андрюша, а ты запомни. Думаешь, люди не понимают, что не надо Матёру топить? Понимают оне. А все ж таки топют.
— Значит, нельзя по-другому. Необходимость такая.