18
Убрали хлеб, и покрапал редкий, мягкий дождь. Приезжие перед отъездом устроили дикую драку и гонялись друг за другом с криком по деревне. На совхозную картошку стали привозить школьников, им в помощь снимали с разных служб в поселке женщин — из конторы, больницы, детсада… Материнские бабы копали свою картошку и не знали, что с ней делать, как переправить в поселок, тем более что ссыпать там ее было некуда. Павел повез пятнадцать мешков, а на огороде куча как будто и не убавилась. Многих выручила нежданно подчалившая к берегу самоходная баржа, с которой закупали картошку, — по четыре рубля за мешок. Продал последние двадцать кулей и Павел. И без того сделал три ездки, каждый раз по пятнадцать мешков. Разбогатела на двадцать рублей и Сима. Настасья все не ехала из города, и бабы не знали, что делать. Они выкопали ее картошку и ссыпали в избе на пол неизвестно зачем — чтоб сгореть ей, наверное, вместе с избой. С трудом свели на паром корову. Павел предложил Дарье ехать и ей, но она твердо отказалась. У нее еще есть дела. “И не сдержалась, с упреком и обидой спросила, зная, что поздно и ни к чему спрашивать: “Могилки, значитца, так и оставим? Могилки наши, изродные. Под воду?” На Павла жалко было смотреть. “Если мы кинули, нас с тобой не задумаются кинут, — предрекла она. — 0-ох, нелюди мы, боле никто…”
Она идет на разоренное кладбище, находит в глубине леска холмик, под которым лежали отец и мать. Она поклонилась ему и опустилась рядом на землю. Дарья рассказывает родителям, что помирать ей придется в чужих местах, но она не виновата. Виновата в том, что все это на нее пало. Надо было умереть раньше, тогда были бы вместе. И вдруг ей пришло на ум, что она не прибрала к смерти избу. Приберет. А пока совсем другие думы: “Зачем она живет? Ради жизни самой, ради детей, чтобы и дети оставили детей, или ради чего-то еще? И если ради детей, ради движения, ради этого беспрерывного продергивания — зачем тогда приходить на эти могилы? Что это было — то, что зовут жизнью, кому это надо? И наши дети, родившись от нас, устав потом и задумавшись, станут спрашивать, для чего их рожали. Правда в памяти. У кого нет памяти, у того нет жизни”.
19
“Матёру, и остров и деревню, нельзя было представить без этой лиственницы на поскотине. Она возвышалась и возглавлялась среди всего остального, как пастух возглавляется среди овечьего стада, которое разбрелось по пастбищу. Она и напоминала пастуха, несущего древнюю сторожевую службу. Но говорить “она” об этом дереве никто, пускай пять раз грамотный, не решался; нет, это был он, “царский листвень” — так вечно, могуче и властно стоял он на бугре в полверсте от деревни, заметный почти отовсюду и знае-мый всеми… Неизвестно, с каких пор жило поверье, что как раз им, “царским лиственем”, и крепится остров к речному дну, к одной общей земле, и покуда стоять будет он, будет стоять и Матёра… И вот настал день, когда к . нему, к “царскому лиственю”, подступили чужие люди”. Только он им не поддался. Но вокруг него теперь было пусто.
20
Известки не было, а потому Дарье пришлось самой идти на косу близ верхнего мыса, подбирать белый камень, через силу таскать его, а потом через не могу зажигать его, как в старину. Когда начинала, сама не верила, что хватит сил, но известку добыла. Ей предстояло обрядить избу, да только не ко празднику. Появились пожогщики, стали торопить. И Дарья заторопилась. Борясь с головокружением, она белила потолок. От помощи Симы отказалась. Дух из нее вон, а сама, эту работу перепоручать никому нельзя… тут нужны собственные руки, как при похоронах матери облегчение дают собственные, а не заемные слезы. Снова появился поджигатель и разинул рот от удивления. Дарья сказала ему приходить завтра, но ни в коем случае внутрь не входить, не поганить избу. В тот же день Дарья выбелила и стены, подмазала русскую печку. Занавески у нее были выстираны раньше. Ноги совсем не ходили, руки не шевелились, в голове глухими волнами плескалась боль, но до поздней ночи Дарья не позволяла себе остановиться, зная, что остановится, присядет — и не встанет.
Утром чуть свет она была на ногах. Протопила русскую печь и согрела воды для пола и окон. Дарья вдруг спохватилась, что остались небелены ставни. Хорошо, что осталась известка. От помощи отказывалась. Она добеливала ставни у второго уличного окна, когда снова проистановились, проходя мимо, пожогщики. И один сказал ей: “Слышь, бабка, сегодня еще ночуйте. На сегодня у нас есть чем заняться. А завтра все… переезжайте. Ты меня слышишь?” — “Слышу”, — не оборачиваясь, ответила Дарья. Она села на теплую завалинку, вволю, во всю свою беду и обиду заплакала — сухими, мучительными слезами, настолько горек и настолько радостен был этот последний, поданный из милости день. Э-эх, до чего же мы все добрые по отдельности люди и до чего же безрассудно и много, как нарочно, все вместе
творим зла!
В обед собрались опять возле самовара — три старухи, парнишка и Бо-годул. Только они и оставались теперь в Матёре, все остальные уехали. Дарья сказала, что пожогщики оставили огонь до завтра и пригласила всех ночевать, как раньше.
После обеда она вымыла пол, посыпала его сухой травой (свежей не нашла), повесила на окошки и предпечье занавески, освободила от всего лишнего лавки и топчан, аккуратно расставила по местам кухонную утварь. И вдруг вспомнила, что по углам должны быть ветви пихты. Она пошла ее искать — и нашла. От пихты тотчас повеяло печальным курением последнего прощания, вспомнились горящие свечи, сладкое заунывное пение. Всю ночь Дарья молилась, виновато и смиренно прощаясь с избой, а утром собрала сундучишко с похороннным обряженьем, в последний раз перекрестила передний угол, мык-нула у порога, сдерживаясь, чтобы не упасть и не забиться на полу, и вышла, прикрыв за собой дверь. Самовар был выставлен заранее. Сима с Катериной поджидали ее. Она сказала, чтобы взяли самовар, не оборачиваясь, зашагала к колчаковскому бараку, оставила там свой сундучок и вошла к пожогщикам: “Все, — сказала она им. — Зажигайте. Но чтоб в избу ни ногой…” И ушла из деревни. И где она была полный день, не помнила. Помнила только, что все шла и шла… и все будто сбоку бежал какой-то маленький, не виданный раньше зверек и пытался заглянуть ей в глаза. Под вечер приплывший Павел нашел ее возле “царственного лиственя” и сообщил о приезде Настасьи.